Впереди лежит развалившийся Гэлпин, халиф на час во вселенной дурашливых слив, его белая рожа трепещет, как ячменная простынь, пробитая плавниками восторга. В короне из цикламены и труб Драконова Члена, прячась среди рыбоглазых пшеничных снопов, освященных мираклями зверства, он теребит свои ссохшиеся, ослоликие камушки. Камушки, импотентные, как солнце полудня, что моросит после полночи.
Медоблюющие гамадриады вынюхивают его след, натягивая на лютни молочно-белые лобковые волосы, вырванные им невзначай, когда он дрочил на Королеву Гончих и ее вонючую, вываленную матку; они крадутся все ближе и ближе, их струны реверберируют нотами, что сотрясают заросли ясеня и рябины. Мясные мухи на этих ветвях трут дымящими задними лапками в унисон. Звук, похожий на трепет и треск сношающихся скелетов, многократно усиленный прохождением сквозь шейноматочные каньоны. Гэлпин стирает пот со своей мошонки, скармливает его Далматинской Суке. Час Жатвы настал для него.
В ранней юности Зилла зачала клиторальный культ, основанный на животной эмпатии. Она полагала, что только в оргазме люди могут достичь того состоянья невинности и безмыслия, в котором живут в лесу звери.
Голая, но в сапогах и короткой куртке из кожи, она со своей когортой выслеживала по ночам мальчиков, и сгоняла их, точно скот, на кладбище, где велела им осквернять могилы. Потом, корчась раздвинув ноги на волчьей ягоде и холодном, свежевырытом торфе, они давали жаждущей молодежи напиться вволю из всех отверстий. Сгнившие трупы, набитые орхидеями, вешались на веревках, как пологи в опочивальне, на нависших ветвях.
Развалясь на спине, с головой, шедшей кругом от взгляда в звездный калейдоскоп, Зилла стала воображать венерическую болезнь печальным и темным странником на равнине ворон; провозвестником правды, что вечно скитается проклятым. Мертвым шпионом, пронырливым и прожорливым, спящим в обысканных атомных камерах, пирующим только низменными телесными спазмами, пенной накипью самых глубинных источников. А потом вновь срастающимся, как воскресшее чудо, приносящим все излишки энергии в жертву собственному бездонному сердцу; превозносящим плотскую бренность в зеркале декаданса.
Вскоре Зилла уже одаряла вниманием только лишь старых самцов, мужчин, у которых мог в гавани быть этот хищный любовник, с которым она так жаждала слиться. Гонимая обществом, презираема даже сестрами, она сама превратилась в бродягу, ее блудная тень омрачала весь мир, а она все надеялась, что эрогенный призрачный странник однажды поселится в ее внутреннем царстве.
Так Зилла и устремилась вперед, на поиски пораженной плоти, в сопровождении каравана причудливой фауны. Прибивая отборные органы к мощной плите из обсидиана, которую она волокла на плечах, она начала конструировать зеркало собственного изобретения; черное зеркало, в коем однажды возникнет ее всепоглощающий князь.
Вперед, Зилла, вперед; коса вздета, чтоб жать альбиносное мясо, с кольцом ясновидящих язв вкруг него! Вперед, покуда кудахтанье твоего жабокрылого авангарда не потревожит защитный форпост беглеца: Далматинскую Суку. Оттопыривши брыли, с бородою из заячьих мышц, стерва Гэлпина нагло крадется по вьючной тропе. Зилла сразу же замечает, что собака срет формами; ее напряженная, пятнистая задница мечет неправильные семиугольники и треугольники, которые, в свою очередь, эманируют бирюзовыми монстрами. Крайне нелепые образы формируют их стену скулящего сна: мезозойские сумки, гноящиеся под раздвоенным хвостом вихря, анаконды, сосущие мед из связки священнических голов, шкаф с дохлыми галками, мокнущий под дождем. Мертвоголовые моли уселись на сукины сиськи, висящие рдеющими рядами, рябые от Гэлпиновых молочнозубых укусов. Вопли чудовища рвут в клочья небо из оранжевых тряпок.
Лишь Зилла без отвращения смотрит на это зрелище; осознавая сигналы сверхновых в орбите собаке, она умудряется вызвать прекрасного, вирулентного призрака: духа водобоязни. Чувства поруганы, сука несется, ослепнув от пенного страха. Химеры ее многогранных фекалий сжимаются. За испаренной стеной жалко корчится потный беглец, мучнистые щеки пыхтят, как меха. Его морда похожа на канталупу гнилой ветчины, вся измазана жидкой известкой. Гэлпин лишь хнычет, когда амазонка, расставивши ноги, встает перед ним и мочится прямо в лицо; потом он безропотно подставляется яркому лезвию.
Бросив свою добычу, Зилла крепит свежайший трофей к заразному зеркалу, наконец-то закончив выкладывать стухшую раму. Чернильный камень светлеет, картины сливаются в мрачных, неверных глубинах.
Картины Судьбы.
Сквозь распадный туннель из похищенных, пророчащих опухолей Зилла видит день своей свадьбы. Она - в платье красного бархата, под капюшоном, венок сочных гвоздик увивает ее чело, контрастируя с темно-зеленой, отмершей тканью, червивым обличьем третичного сифилиса. На ее увечную руку оперся жених. Ее страшная аватара плотского разложения.
Но он почему-то совсем не похож на смертоносного рыцаря из ее снов. Он бледный. Он слишком бледный. И дряблый. Уродливый, потный и неуклюжий. С белыми, будто снег, волосами и розовыми глазами.
И оскопленный ее же рукой.
КАНАВОПЫТ
Увы бедному Гутрику! - сама пизда ночи поссала кровью в его спящий рот.
Замоченный звездами, он был выблеван и отрезан в дыре, где гадские твари мечтали о паре. Папаша его приходил домой после убийства, пьяный от норковой артериальной крови, намотав на свои кулачищи рулоны блестящих кишок, сернистая рвота рвалась, как фонтан, из его цельномедного сычуга. У Папаши было четыре яйца; колючие белые черви таращились из абсцессов на мощном, бесстыдно торчащем члене. Пока Гутрик глодал отрыгнутое им мясо, Папаша внедрялся корнем в Мамашу. Однажды ночью его устрашающие раскопки порвали ее пополам. Бултыхаясь в компосте и тараканах, Папаша все выл и выл безутешно. Гутрик глянул на мрачное киноварное небо. Оно было похоже на чье-то лицо, развороченное острым резцом. Сперва появились плывущие существа, как шифры для разрушенья, за ними - планеты, танцуя с изяществом горящих детей. Под этим дурным зодиаком Гутрик покинул гнездо.
Одинокий, печальный падальщик в жутко заросшей, безбрежной пустыне. Ошипованные сердца болтаются на порочных деревьях, плоды их несут семена людоедства. Повсюду вскопанные могилы. Гутрик добрался до места, где собаки не воют. Здесь небеса отвергаются копуляцией кедров, и все освещение проистекает из нависающих химерических фонарей угнетающего железа. Змеящаяся тропа обозначена грудами оскальпированных черепов с гниющими членами, воткнутыми в глазницы. Пройдя ее до конца, Гутрик смотрит на некое здание, форма тени которого схожа с порванным ртом: дворец Королевы Щелей.
Она укутана в серый, шевелящийся плащ из оживших крыс, сшитых вместе кошачьей кишкой. Ее лоб украшают затейливые костяшки. Она распахнула плащ. Ее кожа бездонна, как ртуть - эластичное зеркало, в коем Гутрик впервые видит свое лицо: размозженный портрет недожеванной плоти, почти заливающей искры костей; носа нет вообще, только полная кольев пещера и одинокий глазок, дрейфующий в дымчатом желтом бельме. Устрашенный самим собой, Гутрик не замечает неслышного приближения Королевы, пока его чувства не атакует вонь рыбьих голов. Проследив за ее источником, он встречает лицом к лицу ее баснословные гениталии.
Притянутый, как железо, Гутрик медленно испаряет всяческое сознание в сексуальный отсос; отражает, и то только смутно, лишь аритмический клекот ее смертоносных репродуктивных органов, несущийся из-под жирной гузки, покрытой щетинистой, сальной кожей. На грани отключки, он чувствует нисхождение какого-то мощного универсума; кажется, сами швы страха вот-вот разорвутся, и преступная аристократия будет молить о пощаде перед малиновым алтарем.