Командиры поднялись и стали выходить из комнаты. Первыми покинули ее артиллеристы. Остались члены Военного совета, среди них и начальник штаба фронта Стельмах. Мехлис держался поодаль. Воронова армейский комиссар не то чтобы не любил, по отношению к людям у Льва Захаровича не было этого чувства. Он считал любовь вообще вредным, расслабляющим фактором. Но этого человека ценил товарищ Сталин и доверял ему. И для Мехлиса такое было высшим мерилом. Потому-то он как бы побаивался Воронова, а теперь даже несколько жалел, что набросился на него с руганью. Хотя они оба представители Ставки, но сейчас он постоянный представитель здесь, на Волховском фронте, а Воронов прибыл со специальным заданием, и по особой иерархии, которую установил для себя Лев Захарович, хоть и на полранга, а вроде выше его.
— А у меня для товарища Мехлиса письмо, — сказал, доброжелательно улыбаясь, Николай Николаевич, будто и не было недавнего на него наскока. — От Верховного Главнокомандующего. Лично.
Мехлис подбежал к Воронову, быстро взял пакет и стремительно исчез в боковой двери. Мерецков и Воронов переглянулись. Кирилл Афанасьевич смотрел встревоженно, но Воронов ничего не знал о содержании письма и пожал плечами.
— Перекусим с дороги? — радушно предложил комфронта.
— Это можно, — согласился гость.
Кирилл Афанасьевич повернулся к члену Военного совета Запорожцу, приглашая комиссара присоединиться к ним, Стельмах уже вышел прочь, чтобы распорядиться, а в комнате возник Лев Захарович. Вид у него был растерянный, недоумевающий: в конверте на его имя он обнаружил второе письмо, которое предназначалось Мерецкову.
— Главное письмо, оказывается, вам, товарищ командующий фронтом, — проговорил Мехлис, называя Мерецкова на «вы», хотя, бывало, он называл его и просто по имени-отчеству или генералом, да и «тыкать» людям Льву Захаровичу было в обыкновение.
— Мне? — удивился Мерецков. Он тоже не понял этого новшества Ставки — пересылать письмо одному для передачи другому. — Ну что ж, давайте.
Кирилл Афанасьевич, раскрошив сургуч печати прямо на пол, вскрыл пакет, не сумев скрыть предательской дрожи рук. Он и не пытался скрывать… Что они, стоящие вокруг, сами не понимают? В конверте мог содержаться любой неожиданный приказ. Отдать Мерецкова под трибунал — раз. Хотя вроде и не за что. Пока… Передать фронт другому. Тому же Воронову. Благо он уже здесь. Это два. Вызов в Ставку — три. Перемещение на другую должность — четыре… Да мало ли что мог вмещать пакет, где лежало письмо человека, одно, имя которого заставляло трепетать миллионы людей?!
Мерецков вынул вчетверо сложенный листок и быстро пробежал глазами. Его доброе, совсем не генеральское лицо, осунувшееся в последние дни и затвердевшее, когда Мехлис передал ему пакет, несколько обмякло, его осветила грустная улыбка. Генерал прочитал письмо еще раз, уже медленнее, спокойнее, и вздохнул. Он поднял листок над головой, помахал им в воздухе и сказал:
— А письмо-то всех касается, друзья. Хоть адресовано оно мне лично, но прочту я его всем.
И командующий фронтом прочитал:
— «Уважаемый Кирилл Афанасьевич!
Дело, которое поручено Вам, является историческим делом. Освобождение Ленинграда, сами понимаете, — великое дело. Я бы хотел, чтоб предстоящее наступление Волховского фронта не разменялось на мелкие стычки, а вылилось бы в единый мощный удар по врагу. Я не сомневаюсь, что Вы постараетесь превратить это наступление именно в единый общий удар по врагу, опрокидывающий все расчеты немецких захватчиков.
Жму руку и желаю Вам успехов. И. Сталин».
Степан Чекин часто вспоминал старика, который поднес ему тогда кружку браги. Зимой прошлого года, когда был еще учеником девятого класса, он прочитал «Поднятую целину» Шолохова. И вот этот дед, которого они встретили, когда, теснимые танками Гепнера, отходили от Пскова, был удивительно похож на забавного Щукаря, таким и представлял его себе Степан Чекин, недавний московский школьник.
— Братки… Уходите, братки? — печально спрашивал дед и дергал за козырек поношенную кепку, она все больше налезала на его голубые, теперь уже поблекшие глаза. — Уходите?..
— Не дашь ли напиться, дедушка? — попросил его Степан.
Он остановился у калитки, а бойцы, к ним Степан примкнул, когда после перевязки ушел из медсанбата, стали двигаться дальше.
— Догоняй! — крикнули ему.
Степан улыбнулся и махнул им вслед.
— Чем же напоить тебя, касатик? — ласково спросил дед. — Молочка али испьешь?
— Мне б воды холодной…
— Ладно. — Дед смешно подмигнул Степану. — Холодной — это можно. Только у меня кое-что повкуснее будет… Да ты зайди во двор, малец! А я сей минут в погреб нырну.
Степан посмотрел на дорогу. По ней удалялись его попутчики.
— Побыстрее, дедушка, — сказал он и вошел во двор. — Боюсь, своих не догоню…
Они, эти красноармейцы, были из другой части, но теперь каждый русский человек в военной форме был для Степана своим. «Ничего, — подумал он, — не отстану…»
Дед исчез в избе. Степан снял с плеча винтовку с примкнутым штыком, прислонил к приворотному столбу. Глухо ныла раненая рука. «Дед Щукарь» появился с большой кружкой.
— Пей, сынок, сразу полегчает, — сказал он, покосившись на перевязанную руку юноши.
Жидкость была холодной, желто-белесого цвета. Степан принял кружку и с удовольствием ощутил в ладони ее прохладную округлость.
— Что это, дедушка? — спросил он.
— А бражка это, малец. На меду варена.
Никогда Степан не пил хмельного, даже пива не пробовал. А про брагу-медовуху только в сказках читал. Дескать, по усам текло, а в рот не попало… Но жажда была нестерпимой, и Степан стал пить холодную терпкую жидкость. Она была приятна на вкус, отдавала мятой и еще какими-то травами, в них Степан не разбирался, кисло-сладкая, немного шибала в нос, будто газировка, и холодила так, что поламывало зубы.
Браги Степан выпил с пол-литра. «Еще, сынок?» — спросил дед, но парень, поблагодарив, схватил винтовку и выбежал за ворота. Солдат, к которым он прибился, на дороге не было видно. «Ничего, — подумал Чекин, — догоню… Недолго ведь я прохлаждался». Он поддернул винтовку плечом и двинулся пыльной дорогой. Еще несколько минут назад по ней двигались разрозненные группы красноармейцев, тащили пожитки на спинах и везли их на ручных тележках беженцы. Теперь здесь никого не было, и неуютное чувство одиночества охватило Степана.