Кое-где в «крыше» леса зияли широкие прорехи: должно быть, какой-нибудь мощный сук, подточенный насекомыми и гнилью, подламывался и летел на сотни ярдов вниз, вырывая клок из зеленого полога и открывая доступ золотым стрелам солнечных лучей. В таких местечках, согретых ослепительным солнцем, собирались массы бабочек: одни — крупные, с длинными и узкими крыльями оранжево-красного цвета — горели в лесном полумраке, как огоньки сотен свечей; другие — мелкие, хрупкие — снежным облаком поднимались из-под ног и медленно снижались, кружась, словно в вальсе, на темный ковер опавшей листвы. Я вышел наконец на берег ручейка; еле слышно шепчущими струйками он просачивался среди источенных водой камней, увенчанных одинаковыми шапочками из зеленого мха и крохотных растеньиц. Ручеек протекал лесом, пересекал опушку с невысоким подростом и выбегал на травянистую пустошь. Но на самом выходе из леса, где был небольшой уклон, он разбивался на множество игрушечных водопадов, каждый из которых украшал кустик дикой бегонии с ярко-желтыми, словно восковыми, цветами.
Здесь, на окраине леса, неистовые дожди понемногу подмыли мощные корни одного из лесных великанов, и его упавший ствол лежал поверженный наполовину в лесу, наполовину в траве поляны — колоссальная, медленно истлевающая, заросшая диким вьюнком и мхом оболочка, а по ступенькам отставшей коры на штурм лезли миллионы поганок. Это дерево я и облюбовал для засады: в одном месте кора совсем отвалилась, открылось пустое, словно лодка, нутро, где я мог спокойно затаиться под прикрытием невысокого подроста. Предварительно убедившись, что в дупле нет никакой живности, я усаживался в укрытие и терпеливо ждал.
Примерно с час ничего не происходило — раздавался только треск цикад, заливалась неожиданной трелью древесная лягушка на берегу ручья, да изредка, порхая, пролетали бабочки. Пройдет еще немного времени, и лес словно забудет о вас, укрыв в своих недрах. Просидев часок в полной неподвижности, вы превращаетесь в привычную, хотя и не очень приглядную деталь лесного ландшафта.
Обычно первыми на сцене появляются гигантские бананоеды, прилетающие полакомиться плодами диких фиговых деревьев, которые растут на опушке. Эти громадные птицы с длинными, болтающимися, как у сорок, хвостами возвещают о своем прибытии не менее чем за полмили, оглашая лес громкими, пронзительными веселыми криками «кру… ку-у, ку-у, ку-у». Потом они стремглав вылетают из леса, забавно ныряя на лету, и рассаживаются на деревьях, восторженно перекликаясь; когда они дергают своими длинными хвостами, их золотисто-зеленое оперение, сверкая, переливается радужным блеском. Бананоеды принимаются бегать по сучьям не по-птичьи, а как кенгуру, лихо перепрыгивают с ветки на ветку, срывают и жадно заглатывают спелые фиги. За ними на пиршество являются мартышки мона, одетые в ржаво-рыжие меха, с серыми лапками и диковинными ярко-белыми отметинами по бокам у корня хвоста, словно это отпечатки двух больших пальцев. Обезьян слышно издалека: кажется, что на лес налетела буря — с таким треском и шелестом они прочесывают кроны. Но если вы прислушаетесь, до вас откуда-то донесутся другие звуки: гулкое уханье и громкие гнусаво-пьяные выкрики — ни дать ни взять клаксоны допотопных такси, армадой застрявших на уличном перекрестке. Это голоса птиц-носорогов, которые всегда двигаются следом за мартышками и питаются не только плодами, обнаруженными этими четверорукими, но и ящерицами, древесными лягушками, а также насекомыми, вспугнутыми их нашествием.
Добравшись до окраины леса, предводитель обезьян взбирается куда-нибудь повыше и со своего наблюдательного пункта, подозрительно ворча, осматривает открытое пространство. Стая, в которой примерно полсотни обезьян, сидит позади него в полнейшем молчании, только изредка слышится хрипловатое хныканье какого-нибудь младенца. Наконец, убедившись, что на поляне никого нет, старый, полный достоинства вожак неторопливо шествует по суку, загнув хвост над спиной наподобие вопросительного знака, а затем мощным прыжком перелетает на фиговое дерево, с треском и шумом «приземляясь» в гуще листвы. Тут он снова замирает и еще раз обводит взглядом поляну; потом срывает первый плод и отдает громкий приказ: «Оньк, оньк, оньк». Словно вымерший лес внезапно оживает: сучья ходят ходуном, трещат и шуршат, шумя, как валы морского прибоя; обезьяны «катапультируются» из чащи леса и налетают на фиговые деревья, не переставая перекрикиваться и верещать даже на лету. У многих самочек под брюхом висят, крепко уцепившись, крохотные младенцы; когда матери прыгают, крошки пронзительно визжат — вот только трудно сказать, от страха или от восторга.