Я приготовил изысканный ужин, но он от всего отказался, объяснив, что спешит.
Все произошло очень быстро. Он поудобнее расположился на табурете, установил виолончель и схватил смычок. Пока он разыгрывался, шум сверху стих.
И Ростропович заиграл. Он играл шестнадцать минут.
Шестнадцать минут, не имевших никакого отношения ни к красоте, ни к этому приключению. Никакого. Шестнадцать минут гениального откровения, проникновения в замысел автора, воплощения его в звуке. Шестнадцать минут идеально точной музыки, избавленной от всех вредоносных примесей. Шестнадцать минут абсолютной чистоты, из которой рождается смысл, в которой ноты обретают душу, приобщая вас к благодати. Шестнадцать минут всего того, что ускользнуло от самого автора, даже не подозревавшего, что его произведение имело шансы превратиться в связное, единое целое. Та мерзкая какофония, что терзала меня на протяжении многих недель, удостоилась наконец идеального обработчика, и Ростропович, ни на йоту не отклонившись от партитуры, смог каким-то чудом смягчить все ее аляповатости и подчеркнуть все достоинства.
Он быстро уложил инструмент в футляр и пожал мне руку. Произнес несколько русских слов, обращенных не ко мне. На его лице я прочел сомнение. А может быть, и сожаление.
Мертвая тишина, которая последовала за его уходом, не доставила мне особой радости. Просто потолок смолк. Вот и все.
Несколько дней спустя я прочел в местных газетах, что у нас в доме был найден труп человека, лежавшего в ванне со вскрытыми венами. Все жильцы обсуждали это происшествие. Я даже испытал некоторое сожаление. Умереть из-за такого пустяка…