Могут, пожалуй, сказать, что успех вскружил мне голову. Прекрасно, допустим, что так. Но от чего бы ни происходила моя болезнь, хотя бы даже от успеха, вскружившего мне голову, она была фактом, – неопровержимым фактом. Мне было хорошо известно, что я достиг полного умственного и артистического развития, что я достиг в некотором роде границы своего развития. И я поставил диагноз моей болезни и прописал себе лекарство – путешествие. И вдруг появляется эта возмутительно здоровая и глубоко женственная мисс Уэст и едет с нами. Это был последний из ингредиентов, какой могло прийти мне в голову включить в рецепт прописанного мною лекарства.
Женщины! Женщины! Видит Бог, меня достаточно изводили их преследования, чтобы я мог не знать их. Судите сами: тридцать лет отроду, не совсем урод, занимает видное положение в свете, как интеллигентный человек и художник, и сногсшибательный доход, – как же не гоняться за таким человеком! Да будь я горбун, калека, урод, за мной гонялись бы уже из-за одного моего имени, из-за одних моих денег.
Да и любовь! Разве не знал я любви – лирической, страстной, безумной, романтической любви! И это тоже испытал я в свое время. Я тоже трепетал и пел, рыдал и вздыхал. И горе знал, и хоронил своих мертвых. Но это было так давно! Ох, как я был тогда молод! Мне едва исполнилось двадцать четыре года тогда. А после того жизнь преподала мне тяжелый урок, и я понял горькую истину, что даже бессмертное горе умирает. И я опять смеялся и принимал участие в игре в любовь с хорошенькими свирепыми мотыльками, летевшими на свет моего богатства и артистической славы. А потом я с отвращением отвернулся от женских приманок и пустился в новую длительную авантюру ломанья копий в царстве мысли. И вот теперь очутился на борту «Эльсиноры», выбитый из седла столкновением с кончеными проблемами жизни, выбывший из строя с проломленной головой.
Пока я стоял у борта, стараясь отогнать мрачные предчувствия насчёт нашего плавания, мне вспомнилось, как мисс Уэст энергично хлопотала внизу над разборкой своего багажа и как весело она напевала, устраивая свое гнездышко. А от нее мысль моя перенеслась к извечной тайне женщины. Да, со всем моим футуристическим презрением к женщине, я всегда вновь и вновь поддавался этим чарам, – чарам тайны женщины.
Я не создаю себе иллюзий – боже меня упаси! Женщина, ищущая любви, воительница и победительница, хрупкая и свирепая, нежная и жестокая, гордая, как Люцифер, и лишенная всякого самолюбия, представляет вечный, почти болезненный интерес для мыслителя. Где источник того огня, что прорывается сквозь все ее противоречия, сквозь ее низменные инстинкты? Откуда эта ненасытная жажда жизни, вечная жажда жизни, – жизни на нашей планете? Иногда мне это кажется чем-то ужасным, бесстыдным и бездушным. Иногда меня это сердит, иногда я преклоняюсь перед величием этой тайны. Нет, не убежать от женщины. Как дикарь всегда возвращается в темный бор, где обитают злые духи, а может быть, боги, так и я все возвращаюсь к созерцанию женщины.
Голос мистера Пайка прервал мои размышления. С бака через все судно несся его рев:
– Эй, вы там! На верхнюю рею!.. А ты смотри: только оборви мне ревант, я тебе башку проломлю.
Он опять закричал, но уже не таким грубым голосом. Теперь он обращался к Генри – тому юноше, который поступил на «Эльсинору» с учебного судна.
– Эй, Генри, на верхнюю рею! – кричал он. – Прочь эти реванты! Закрепи их на рее!
Выведенный таким образом из задумчивости, я решил лечь спать. Я уже взялся за ручку двери рубки, чтобы спуститься вниз, когда мне вслед опять прогремел голос мистера Пайка.
– Ну-ка, молодчики, переодетые дворянские сынки! Проснитесь! Живо наверх!
ГЛАВА IX
Я плохо спал. Сначала зачитался и долго читал в постели. Только в два часа утра я погасил керосиновую лампу, которую Вада достал для меня. Заснул я мгновенно (способность скоро засыпать – самое драгоценное мое свойство), но почти тотчас же проснулся. И с той минуты началось: я беспокойно метался, стараясь заснуть, задремал и вдруг, как от толчка, опять просыпался и наконец бросил пытаться заснуть. Я чувствовал какое-то раздражение по всей коже. Недоставало только, чтобы при моих расстроенных нервах я заболел крапивной лихорадкой, да еще в холодную зимнюю пору.
В четыре часа я зажег лампу, взялся опять за книгу и позабыл про свою раздраженную кожу, увлекшись восхитительными выпадами Вернон Ли против Вильяма Джемса и его «воли к вере». Я был на наветренной стороне судна, и мне слышны были раздававшиеся на палубе над моей головой мирные шаги вахтенного офицера. Это не были шаги мистера Пайка, или мистера Меллэра или лоцмана. «Значит, там наверху кто-то бодрствует, и работа идет своим чередом, – думал я. – За ходом судна бдительно наблюдают и – ясное дело – будут наблюдать каждый час и все часы нашего плавания».
В половине пятого я услышал звон будильника, который буфетчик тотчас же остановил. Через пять минут буфетчик встал. Я поманил его рукой в мою открытую дверь и попросил подать мне кофе. Вада служил у меня уже несколько лет, и я был уверен, что он отдал буфетчику самые точные инструкции на этот счет и передал ему мой кофе и мой спиртовый кофейник.
Буфетчик был настоящее золото. Через десять минут он подал мне чашку превосходного кофе. Я читал до самого рассвета, а в половине девятого, позавтракав в постели, был уже на палубе, выбритый и одетый. Дул легкий попутный северный ветер. Мы все еще шли на буксире, но с поднятыми парусами. В командной рубке капитан Уэст и лоцман курили сигары. У штурвала стоял человек, про которого я тотчас же решил, что он настоящий работник. Он был невысок – ниже среднего роста; лицо у него было интеллигентное, с широким умным лбом. Потом мне сказали, что зовут его Том Спинк и что он англичанин. У него были голубые глаза, светлая кожа, в волосах заметно пробивалась седина, и на глаз ему смело можно было дать лет пятьдесят. На мое приветствие он весело ответил: «С добрым утром, сэр» – и, произнося эти простые слова, улыбнулся. Он не был похож на моряка, как Генри, юнга с учебного судна, и все-таки я сразу почувствовал, что он – моряк, и опытный моряк.
На вахте стоял мистер Пайк, и на мое одобрительное замечание о Томе Спинке он ворчливо согласился, что этот человек – «лучший из всего котла».
Из командной рубки вышла мисс Уэст своей живой, эластичной походкой, розовая после сна, и немедленно начала устанавливать свои отношения с внешним миром. Когда на ее вопрос, как я спал, я ответил: «Отвратительно», она потребовала объяснения. Я ей сказал о моей предполагаемой крапивнице и показал волдыри на руках.
– Вам надо очистить кровь, – быстро решила она. – Погодите минутку. Я посмотрю, не найдется ли у меня чего-нибудь для вас.
С этими словами она сбежала вниз и мигом вернулась со стаканом воды, в которой развела чайную ложку кремортартараnote 9.
– Выпейте! – приказала она безапелляционным тоном.
Я выпил. А в одиннадцать часов (я сидел на палубе) она подошла к моему стулу со второй порцией того же снадобья и, кстати, распекла меня за то, что я позволяю Ваде кормить Поссума мясом. От нее мы с Вадой и узнали, что давать мясо маленьким щенкам – смертный грех. Затем она предписала диету для Поссума и дала на этот счет строгий наказ не только мне и Ваде, но и буфетчику, и плотнику, и мистеру Меллэру. К двум последним она отнеслась особенно подозрительно, так как они обедали за отдельным столом в большой задней каюте, где Поссум часто играл, и, не стесняясь, высказала им свои подозрения прямо в глаза. При этом плотник робким тоном бормотал что-то непонятное на ломаном английском языке, стараясь уверить ее в своей невинности как в прошлом, так и в настоящем и в будущем, и со сконфуженным видом топтался перед ней на своих огромных ногах. Оправдания мистера Меллэра были такого же характера, с тою лишь разницей, что произносились с мягкостью и галантностью лорда Честерфильда.