Выбрать главу

Чурбеков замолчал, провел рукою по волосам и остановил на мне свой умный, печальный взор.

- Вот оно, - говорю, - и пришло теперь историческое возмездие: революция... Она дорога трудовому бедняку-киргизу и ненавистна кулаку...

- Да, мы так же думаем и говорим, только вот...

Он словно поперхнулся на слове, встал. Я не хотел прерывать у него течение мысли, молчал, ожидал, когда продолжит:

- Тьма-то... невежество - вот что страшно. Кабы не это, разве до сих пор оставались бы о н и в такой кабале и в такой нищете? Э-эх, да никогда!

- Раскачаются в свое время, - сказал я ему, и от этой общей фразы стало как-то неловко.

- Я тоже знаю, что раскачаются, - отвечал он, как бы не заметив никчемности моей фразы. - Только время надо большое. А знаете, - оживился он вдруг, - ведь эти пятьдесят тысяч киргизов, что убежали тогда в смертельном ужасе в Китай, - они возвращаются. Турцик* выпустил соответствующее воззвание, зовет их вернуться, обещает дать им всяческую помощь, даже комиссию специальную назначили... Эта комиссия едет сюда, если только уже не приехала... Ох, дела большие - и трудные дела, ай-ай, как трудные.

_______________

* Т у р ц и к - сокращенное: Туркестанский центральный

исполнительный комитет. (Все примечания, кроме оговоренных особо,

принадлежат автору.)

- Что именно?

- Как же: ведь они там, беженцы-то эти, четыре года провели в ужасающей нищете, много вымерло из них голодной смертью; какой был скарб все это прожито или разбито, никуда не пригодно. Они идут сюда измученные, изголодавшиеся, нищие в буквальном смысле слова. И что же находят? Или черные пепелища сожженных кишлаков, или постройки и земли, давным-давно занятые кулаками. Попробуйте теперь этого кулака выбить с ухваченной им земли. Это - новая война. Это - новое восстание, только уже кулацкое, - на защиту отнятой у киргизов земли, защиту своих привилегий, своего богатства... Вот положение. Комиссия Турцика, говорят, имеет огромные права. Так оно и должно быть. Иначе за такую работу и браться не следует... Но чует мое сердце, что даром это не пройдет: такие вопросы спокойно не разрешаются...

Мне еще мало понятны были тогда опасения Чурбекова, - я понял и оценил их только впоследствии, а теперь больше слушал и попросту верил ему на слово: его простая, бесхитростная речь убеждала удивительным образом.

Наш чуточный светлячок уже давно догорел. В комнате стояла черная тьма. Наговорившись вволю, пожали друг другу руки, и я ушел в соседнюю комнату, где на полу вповалку спали мои товарищи. Чурбеков остался спать на диване.

Они уехали ни свет ни заря. Когда мы поднялись часов в пять, Чурбекова с товарищем уже не было в комнате.

Следующую ночь переночевали в Луговом у кривого почтаря. Жена этого почтаря - взбалмошная франтоватая бабенка - все допытывалась, нет ли у нас пудры, краски, крему, духов, губной помады, румян, белил... И когда узнала, что мы едем по совершенно иному делу, была несколько огорчена. Бабенка сама командует на станции за своего кривого витязя, а он предпочитает, видимо, гнать самогон и сбывать его. Такие сведения дал нам про него другой почтарь, со станции Подгорной - лихой старик, смахивающий на царского пристава, ротмистр и шведский подданный, по фамилии фон Шень. Старик впал в детство, бредит героическими походами, в коих никогда не участвовал, но на которые считает себя безусловно способным и готовым ежеминутно; ротмистр невероятно врет, как старая дева - играет глазами и молодится, но зябнет на солнце и дрожит, как котенок: стар.

Третий почтарь, на станции Акер-Тюбэ, опять-таки глубокий старик, бывший крупный торгаш и несомненно бессовестный эксплуататор. Теперь он представляет собою дряхлую, жалкую руину, которая готова рухнуть от малейшего прикосновения. Старик сух, строг и сердит. Говорить не любит: полная противоположность "героическому" холостяку фон Шень.

Одним словом, почтари - публика очень своеобразная, разнообразная и оригинальная. По части Советской власти у них самым левым взглядом был примерно такой:

"А черт с ними - пущай там становят кому что вздумается: нам-то что?"

Так мыслили наиболее радикальные из них, остальные размышляли более просто и довольно прозрачно, - нашего брата: "советчика", ненавидели. Так и говорили. Так и давали понять - совсем недвусмысленно. Выходило это у них, конечно, среди обывательской болтовни; было ясно, что дальше слов они никуда не уйдут, - ну, и черт с ними, пока пущай себе сидят - всему свое время.

Наконец приехали мы и туда, где составляют "настоящие" протоколы: в Мерке.

Начальник милиции дал нам джигита, а джигит привел на квартиру богатого узбека. Было ли тут у них раньше условлено, очередь ли пришла, или просто наугад его выбрал джигит, - этого не знаем. Но прием был замечательный! Ввели нас торжественно и чинно в большую, светлую, пустую комнату. Ни стола, ни стула. С непривычки мы сразу почувствовали себя неловко. Потом эти драгоценные ковры, которыми устлан весь пол, - так жаль их топтать сиволапыми грязными сапогами. Не выдержали мы - разулись. В глубокой выемке стены поставлен сундук, окованный в жестяные полосы; на этом сундуке почти до самого потолка наложены подушки и многоцветные дорогие одеяла. Ковром накрыт сандал*. В сандале тлеют угли. И как только раскрыли перед нами предупредительно двери, сейчас же сами все куда-то убежали, а через пять минут втащили вымытые стулья и стол, - все это очистили, насухо вытерли, накрыли прекрасной цветной скатертью. Обстановка начинала веселить. Живо согрели самовар, и хозяин собственноручно наливал и разносил нам пиалы**. С нами все время был один товарищ от парткома с какою-то невероятно замысловатой фамилией.

_______________

* С а н д а л о м называется выложенный посреди комнаты

четырехугольник, где постоянно тлеют угли.

** П и а л а - кружка вроде небольшой миски, из которой пьют

чай.

Тем временем местные коммунисты собрались на общее партийное собрание. Здесь стояли почти все те же вопросы, что и в Аулие-Ата. Только уж не потребовалось нам заслушивать их столь подробно, - многое было знакомо, понятно, ясно без слов.