По данным Е. В. Анисимова, 101 из 308 гвардейцев, героев переворота, начали службу при Петре, а 57 участвовали в войнах со шведами и турками. Это и были носители гвардейской традиции.
Два факта — то, что у гвардейцев 25 ноября не было лидера из знати, и то, что остальная гвардия дружно поддержала зачинщиков, — говорят о том, что переворот был делом гвардий как особой политической группировки.
Группировки, сознающей свой долг и свою политическую ответственность. Если не мы, то кто же?
Политическая линия гвардии была вполне самостоятельной. Если в 1725 году гвардия пошла за Меншиковым, поскольку совпали их позиции, то в 1727 году гвардия решительно поддержала Петра II и Долгоруких. И не потому, что командовал в этот момент полками князь Василий Владимирович Долгорукий, а опять-таки по совпадению политических позиций. Через три года гвардия поддержала Анну Иоанновну, которую она до того и в глаза не видела, а тот же фельдмаршал Долгорукий и фельдмаршал Голицын, командовавшие гвардией, несмотря на весь свой авторитет, популярность и давние связи с преображенцами и семеновцами, не смогли направить энергию гвардии в нужную им сторону. Ту же самостоятельность проявила гвардия и в 1740–1741 годах. Вельможи и генералитет примирились с противоестественным вознесением Бирона на вершину власти. (Нелепая фронда Антона Брауншвейгского была подавлена Бироном без труда.) Не примирилась только гвардия и заставила верхи последовать за собой.
В ноябре 1741 года никакие интриги иностранных дипломатов в ее пользу не помогли бы Елизавете, если бы гвардия не поддержала ее столь энергично. Решительная инициатива переворота снова, как и год назад, шла снизу, из гвардейских полков.
Гвардия последовательно и настойчиво корректировала действия верхов.
Любопытно и важно, что, в отличие от переворота 1740 года, когда лозунгом гвардии была смена личностей, переворот 1741 года проходил под лозунгом принципиально иного свойства: «Пойдемте же и будем только думать о том, чтобы сделать наше Отечество счастливым во что бы то ни стало!» Слова эти произнесла Елизавета, но она знала, чего ждут от нее гвардейцы. И дело здесь не только в возвращении к петровской терминологии, но в углубляющемся понимании происходящего. Из узкой сферы внутридинастической борьбы гвардия и ее лидеры выходили на простор общегосударственных программ.
Когда Петр определил преображенцам и семеновцам уникальную роль автономной контролирующей и регулирующей силы, он и не думал о подобных последствиях. Но логика процесса поставила гвардию на то место, которое осталось вакантным после упразднения земских соборов и любого рода представительных учреждений, так или иначе ограничивающих самодержавный произвол, когда он явно вредил интересам страны.
Этот «гвардейский парламент», сам принимающий решения и сам же их реализующий, был, пожалуй, единственным в своем роде явлением в европейской политической истории.
Брауншвейгское семейство было сметено столь же легко, как и Бирон. Началась елизаветинская эпоха, эпоха движения, но движения крайне противоречивого.
Произошло несомненное по сравнению с предыдущим десятилетием рассредоточение власти. Упразднен был кабинет министров, учреждено при императрице «министерское и генералитетское собрание» для занятий внешними и внутренними делами. Но собрание это или конференция занималось главным образом делами внешними. Внутренние дела в основной своей части легли на Сенат, который приобрел в этот период небывалое значение. «Елизаветинский Сенат действительно в истории русского государства занимает особое место — он не знает себе предшественника, так как в области внутреннего управления даже Сенат Петра I не достигал подобной самостоятельности»[18]. Сенат не только занимался законодательной деятельностью, не только был высшей судебной инстанцией, но и назначал губернаторов и всю высшую провинциальную администрацию, то есть реально контролировал страну. И дело было не в лени императрицы, которая могла при желании пойти путем Анны Иоанновны и передать управление в руки нескольких кабинет-министров, а в насущной необходимости расширить непосредственную опору власти, отказаться от принципа максимального ее сосредоточения, к чему вела логика неограниченного деспотизма…
Цитированный выше историк считает возможным употребить термин «сенатский конституционализм елизаветинского царствования». И дело не в том, насколько — практически — было ограничено самодержавие Сенатом при Елизавете, а в тенденции, в направлении движения.