— Слабый гарнизон. Обозленных, мрачных мастеровых. И уже остывший погребальный костер, на котором не осталось ничего, кроме кучки обгоревших костей.
Лонгин молча кивнул, выжидающе глядя на меня.
— Стену чинили, — продолжал я, выкладывая потихоньку то, о чем будет сказано в моем отчете, — но не так тщательно. Не так, как ее когда-то строили. Я проверил качество извести, так вот, ее явно разбавляли. Раствор получился слабый. Подрядчик, похоже, попался хапуга, а у имперского старшего мастера просто еще мало опыта. Его предшественник погиб во время битвы. Пройдет немного времени, раствор высохнет и станет не тверже обычного песка. Поэтому все придется начать заново.
— Придется ли? — прищурился он.
Я понял, что он имел в виду. Феодосий отдал строгий приказ, но все расползалось прямо на глазах, и он был бессилен что-либо изменить. Об Адриановом вале забыли. Лучшие мастеровые и ремесленники потихоньку перебирались на юг.
— Нужно переделать, — с нажимом проговорил я. — А насколько хорошо… это уж будет зависеть от верных Риму людей — как ты, например.
Он кивнул.
— А ты наблюдательный человек, инспектор Драко. Ничего не укроется от твоего взгляда. И ты умен… возможно. Во всяком случае, достаточно, раз ты успел побывать в стольких странах и дожить до своих лет. — Похоже, это похвала, догадался я. Выходит, я ему понравился. Не скрою, слова центуриона приятно пощекотали мою гордость. Надо же, меня, человека, чье орудие — хорошо подвешенный язык, смог оценить солдат! — Возможно, ты даже честен, что, согласись, в наши дни большая редкость. Поэтому я расскажу тебе о Гальбе, и о госпоже Валерии, и о последних золотых деньках петрианской кавалерии. Патриции наверняка свалят всю вину на него, но я… я его не виню. А ты?
Я снова задумался.
— Верность — главная из добродетелей.
— Которую Рим никогда не мог по достоинству оценить.
Вот так вопрос, подумал я. Все отлично знали, в чем состоял долг солдата перед государством. Он обязан был отдать за него жизнь, если понадобится. А вот в чем долг государства перед своим солдатом?
— Гальба всю свою жизнь отдал Риму, а потом влияние, которым пользовалась эта женщина, отняло у него петрианцев, — продолжал Лонгин. — Она корчила из себя невинность, но…
— Похоже, ты в этом сомневаешься? Или мне кажется?
— По моему разумению, никто в нашем мире не бывает абсолютно невинен, — проворчал он. — Тем более в Риме. Да и тут тоже…
Невинность — это как раз то, что меня интересовало больше всего. Виновен или нет — придется решать мне. Было ли предательство? Или все дело в ревности? А может, в неопытности… или в неумении? Кто стал предателем, а кто героем? Я должен был решить… Я был богом.
И конечно, Лонгин был прав, когда говорил, что Адрианов вал нужно понять. Во всей империи не было места более удаленного от Рима, чем он, — ни на севере, ни на западе. Только здесь, в этих местах, жили столь вероломные и свирепые варвары. Нигде погода не была столь мрачной. Нигде больше не выли столь промозглые ветра, и нигде больше не было столь ужасающей нищеты, как здесь. Я слушал, изредка задавая вопросы, редкие, но всегда неожиданные и четкие. Он не отвечал на них — он рассказывал. Забыв обо всем, я слушал, взвешивая про себя каждое его слово, стараясь увидеть события его глазами, и перед моим внутренним взором живо и ярко вставало то, что произошло здесь совсем недавно.
Глава 2
Гонец прибудет на закате — так говорили сигнальные огни. А флаги, взвиваясь на вершинах башен, летели вперед, опережая бешеный бег скакуна, словно тени, спешившие сообщить о заходе солнца. Нетерпеливо ожидающий известий центурион следил за ними с парапета крепости, изо всех сил стараясь подавить растущее в душе ликование. Лицо его, как всегда невозмутимое, напоминало маску. Наконец-то! Естественно, он ни словом не проговорился караульным, вышагивающим у него за спиной, но вместо того, чтобы спуститься вниз и спокойно дожидаться вестей, он, чувствуя, что просто не в силах усидеть на месте, метался взад-вперед, словно зверь в клетке, и белый кавалерийский плащ, раздуваемый ветром, хлестал его по ногам. Двадцать долгих лет, и эти последние минуты ожидания оказались самыми тяжкими в его жизни, молча признался он себе… двадцать лет, и вот сейчас минуты тянутся, как часы. И тем не менее Гальба Брассидиас не винил себя за нетерпение, как никогда не винил себя в излишнем честолюбии. В конце концов, он был солдатом. Двадцать лет в грязи и в крови он безропотно исполнял свой долг — и все ради этой минуты. Двадцать лет! И вот пришло время империи вознаградить его за службу.