– Здесь можно многому научиться, – сказал я. – Но все же собственное мнение я вырабатываю сам.
– Чему уж тут научишься! – отмахнулся Бетхер.
– К примеру, кое-чему о справедливых и несправедливых войнах.
Доктор Альтрихтер заметил, что об этом у Ленина есть очень интересные мысли.
– Слишком высокая материя для меня! – сказал Бетхер. – Я никогда не вмешиваюсь в политику. В справедливой войне, в войне, которую мы, наконец, выиграем, я, как старый военный, обязательно приму участие, можете не сомневаться. – Эта старая лиса хотела выпутаться из затруднительного положения, как и все, кого не устраивали политически осознанные факты. Он стал нервно обламывать кору с золотистых сосен. – Во всяком случае, нам, старым рубакам, должно же что-то перепасть. Мы дважды подставляли свою спину.
Ему ответил Альтрихтер:
– У меня нет особых иллюзий. Если из этого хаоса мы выйдем новыми путями, солдаты больше не понадобятся.
– Новая жизнь ставит новые задачи и требует напряжения всех сил, – вставил я.
– Да что там говорить! Мне бы только пенсию да поменьше видеть и слышать все это. Или – снова в поход! – Бетхер воткнул палку в песок, резко поднялся и ударил себя в грудь.
– В поход? Зачем, ради кого, против кого? – горячо спросил я.
– На это мне наплевать. Пусть наверху решают. Они умнее нас.
Старый ландскнехт облегчал себе жизнь, сваливая ответственность на кого-то наверху, даже на господа бога, лишь бы продолжать свой поход. А сейчас он увильнул от разговора, сказав, что условился с кем-то играть в преферанс.
– Это, конечно, чепуха, – произнес Альтрихтер, глядя ему вслед. – Чтобы действовать ответственно, надо знать. Мы по незнанию сели не на тот поезд и оказались в Москве. Как долго это может продолжаться?
– Самое страшное, что по роковому пути шел с нами весь немецкий народ, – сказал я в заключение.
Задумавшись, Альтрихтер смотрел в сторону Москвы. Свет, исходивший от советской столицы, озарял вечернее небо. Генерал направился к лагерю. Его хорошее настроение улетучилось. Он презрительно указал на освещенный барак:
– Не думайте, что так просто жить в генеральском бараке. Весь день приходится слушать одну и ту же ерунду. Не представляете, какую чушь там порют. Бетхер еще один из лучших. Он старый вояка и не хочет быть иным. Невыносимо слушать, когда все переворачивают на голову и нашу катастрофу изображают героической эпопеей. Без конца дуются в карты и болтают о событиях давнего прошлого. И так – изо дня в день. Если здесь я сойду с ума, виноваты будут эти люди.
Генерал Альтрихтер был очень подавлен. Ему трудно было заставить себя снова зайти в барак.
– Я хотел бы пригласить вас и его превосходительство посла доктора Брейера. Вы не могли бы передать ему мое приглашение? А теперь – пойду!
Он глубоко вдохнул в себя свежий воздух и вошел в свой «генеральский хлев».
Жалобы Альтрихтера не удивили меня. Разве я и все остальные не жили в такой же обстановке? Согласно Женевской конвенции генералы пользовались многими преимуществами: лучше снабжались, жили в хороших помещениях, не работали. Лишь немногие работали добровольно. Например, генерал авиации Брандт, изучивший ремесло. Этого маленького человечка с характерным лицом прозвали «Царем»: однажды, когда он зашел в барак с пилой в руках, кто-то с издевкой запел арию из «Царя и плотника»{16}, а потом насмешливо сказал: «Генерал и плотник!» Так родилась кличка. Большинство генералов слонялось без дела и не знало, как убить время. С каждым днем они становились все чудаковатей.
Несмотря на это, все относились к ним терпимо и скептически смотрели на «150-процентных» генералов из аристократических кругов. Как-то я слышал разговор о молодом графе Вальдерзее: «Когда он вернется в имение папаши в Шлезвиг-Гольштейн, старик ему всыплет. А молодой, как блудный сын из библии, отвернется и будет горько плакать. Ведь у отца немало всякого добра! Это же курам на смех, что графы и генералы вступили в Антиф. Надеются скорее попасть домой или разжиться лишней порцией каши! Не верю я этой бражке. Я не дам себя еще раз продать, как дурак».
Военнопленные любили посмеяться над некоторыми генералами, особенно над «картофельным адмиралом». Свою колоду карт он спас, но до сих пор страдал, что приходится ходить в серой полевой форме. Он проник в лагерную портновскую и установил, что там, как и во всем лагере, высоко ценится табак. На этом адмирал и построил целый «стратегический план». Атаковав жадных до табака портных, он посулил им табачные горы за морской мундир. Один смекалистый парень заключил с ним сделку: адмирал отдает ему годовой паек табака за элегантную синюю морскую форму. Материал был, правда, для других целей, но парень обещал все «устроить». Он снял мерку и потребовал задаток табаком. Адмирал сиял, а портной дымил, как фабричная труба, и оба были счастливы. Но портной обманул адмирала. Он куда-то делся вместе с формой и табаком.
Смеялся весь лагерь. Адмиралу, как и тогда, в Штеттине, «не повезло». Но здесь над ним к тому же издевались. Мрачный, он вышагивал в своей опостылевшей полевой форме с неизменным золотым «Германским крестом».
Этот орден ввел Гитлер во время войны, и все считали его очень неудачным: он был неуклюж, а свастика в середине непомерно велика. Однажды полковник генерального штаба Шмидт, тоже носивший этот нацистский орден, зашел на кухню, что было запрещено. Там работал венгерский еврей Гуцман, всю семью которого убили в концентрационном лагере. Увидев огромную свастику, символ ненавистного ему фашизма, Гуцман потерял самообладание. Все наболевшее и выстраданное поднялось в нем. Он схватил большой половник и, размахивая им, погнался за незваным гостем.
К зиме нам выдали ватники – практичную одежду, которая великолепно грела. Однажды в ясную морозную погоду, тепло укутанные в ватники, мы сидели на своем излюбленном месте – на завалинке у барака. Стена барака служила спинкой и защищала от ветра. Я обратил внимание, что офицеры приветствуют вновь прибывшего генерала. Это был рослый, широкоплечий мужчина с множеством высших орденов. Офицеры подходили к нему и почтительно представлялись. Зрелище торжественное, словно королевская аудиенция.
Рядом со мной на солнышке грелся какой-то офицер.
– Кто бы это мог быть? – спросил я его.
Он задумчиво крутил свое обручальное кольцо и, казалось, не расслышал вопроса.
– Это генерал Нихофф, герой Бреслау, – резко бросил мне сидевший рядом с офицером полковник генерального штаба Шмидт.
Камешек в мой огород. Шмидт встал и демонстративно направился к кружку, образовавшемуся вокруг Нихоффа.
– Жалкие герои… – пробурчал мой сосед. – Здесь, в плену, они нагло носят свои награды, а моя жена и дети гниют в братской могиле!
Судя по его выговору, он был из Восточной Пруссии.
– Вот он, убийца моей семьи! – он с ненавистью показал на маленького генерала с «Рыцарским крестом», который, слегка сутулясь, прошествовал мимо нас с равнодушным, холодным выражением лица. – Генерал Ляш, «герой Кенигсберга»! – добавил мой сосед с горькой иронией и снова стал крутить обручальное кольцо.
Каждый думал о своем. Я невольно схватился за «Рыцарский крест», который получил за спасение своего 2-го батальона и потому до сих пор носил с гордостью. Здесь, в Красногорском лагере, ордена считались признаком реакционных воззрений. Я уже порвал с национал-социализмом, пропасть отделяла меня от таких «героев», как Нихофф и Ляш. Мне не хотелось и внешне походить на них. Я медленно снял свой орден и опустил его в карман. Сосед внимательно следил за моими движениями.
– Поздравляю! Вам, как коменданту Грейфсвальда, ей-богу, эта штука ни к чему! А ведь те, другие, знали, что война давно проиграна, и все же…
Он был взволнован и ушел, качая головой.
Всюду немцы празднуют рождество. И у нас в каждом бараке был венок из еловых веток, а в некоторых даже стояли маленькие елочки. На кухне готовили праздничные обеды. Каждому преподнесли рождественский пирог. Нам впервые разрешили написать домой и передали письма из дому – это было самым большим праздником.