Дело происходило в прекрасный осенний день 1948 года. Мы расположились на крутом берегу реки и, дожевывая последние сухари, любовались спокойной, величавой Волгой. Все наши продукты были отправлены на пароходе. Вдруг пришла неожиданная помощь.
В городе разнесся слух, что появились военнопленные немцы. И «злые русские» принесли нам поесть. Мы недурно провели этот день. Только и разговору было, что о мире и дружбе, особенно с Германией. Русские не понимали, почему немцы разделены. Если бы немецкие трудящиеся договорились между собой, единство Германии и прочный мир были бы обеспечены. Эти люди больше, чем многие из нас, были заинтересованы в мирном, демократическом развитии Германии.
– Домой! Домой! – кричало советское население, но военнопленные недоверчиво отмахивались.
Слово «домой» знали все. Но нам казалось, что сейчас на это меньше всего надежды. Через несколько недель станет лед и навигация прекратится примерно на полгода. А ближайшая железнодорожная станция в сорока километрах от лагеря. Значит, еще одна зима вдали от родины. Такая перспектива угнетала нас.
Ровно в пять часов вечера прибыл большой колесный пароход, предназначенный для дальних рейсов. На нем преимущественно спальные места. Многочисленные пассажиры расположились, как дома. Большей частью это были деревенские женщины с детьми, ездившие в город за покупками или в гости. Красота природы, звездная лунная ночь над Волгой, разношерстная толпа на пароходе оставили незабываемое впечатление. В двух тысячах километрах от родины мы затянули немецкие народные песни. Пассажиры аплодировали нам, потом стали петь свои русские песни. Все было как-то очень по-домашнему. Началась бойкая обменная торговля. Кому-то захотелось молока. Женщины рассмеялись, пошептались друг с другом и обещали достать. Одна куда-то отправилась и вернулась с полногрудой девицей:
– Вот у нее много молока.
Они шутили и над нами, и над девушкой с огромной грудью, которую, кстати, совсем не смутила эта грубоватая выходка. Мы рассмеялись, но молока так и не получили.
В лунном свете по обоим берегам Волги сверкали купола церквей. Я спросил, действующие ли это церкви. Мне ответили, что богослужение идет повсюду.
Лагерь, в который нас привезли, был выстроен еще в 1905 году для политических заключенных. Он похож на укрепленный замок, созданный, казалось, на вечные времена. Таких добротных помещений я еще нигде не видел.
Как и в большинстве лагерей, бани здесь были турецкого типа. В две деревянные шайки наливали горячую и холодную воду, а мылись на длинных широких скамьях. Из огромных котлов брали воду, чтобы окатиться. Холодное и горячее обливание, настоящий лечебный душ а ля Кнейпп{24}.
В этом лагере был свой курьез. Во время каждой поверки выстраивался лагерный оркестр, и советский комендант лично приветствовал нас словом «здравствуйте».
В день нашего прибытия весь лагерь находился на уборке картофеля. Вскоре и мы присоединились к старожилам. Земля здесь, правда, не такая плодородная, как чернозем Тамбовщины, но картофель родится на ней превосходный. Работавшие на уборке по вечерам получали добавок – картофельное пюре. Мы быстро вживались в новые условия. Правда, у ворот стояла зима, и мы боялись ее, зная, что в Поволжье она длинная и холодная.
Хмурые, мрачные, мы усердно готовили к зиме свои бараки, затыкали паклей дыры, вставляли зимние рамы, прокладывая между окнами мох. Даже самые упорные оптимисты приумолкли. Они подчинились твердой и горькой логике, что Иван не напрасно несколько недель вез нас в «сибирский лагерь».
Я уже подыскивал квалифицированного переводчика, чтобы за табак продолжить занятия русским языком.
И вдруг, совершенно неожиданно, перед самым наступлением зимы раздался долгожданный клич:
– Домой, домой!
В страшнейшую вьюгу мы отправились вниз по Волге, которая местами уже была скована льдом. На этот раз через всю Кинешму мы прошествовали со знаменами: красными советскими и нашими черно-красно-золотыми. Жители приветливо махали и кричали, радуясь вместе с нами:
– Домой! Дружба!
Даже самые черствые сердца забились сильнее. У полковника, этого закоренелого реакционера, с чьей женой в восточной зоне так «плохо обращались», заставляя работать, был растерянный вид. Он бормотал:
– Если бы все были такие…
– Ну, конечно! Их специально для нас пригласили. Потемкинские деревни! – пошутил я.
Он понял мою шпильку и смутился. Впрочем, он так и не изменился.
До Франкфурта-на-Одере нас сопровождала советская охрана. Встретив первых немецких граждан по ту сторону Одера, мы набросились на них с вопросами.
– Конечно, многое изменилось. Сами увидите. Работы хоть отбавляй!
До Берлина мы ехали в одном эшелоне, а оттуда – каждый в свои родные места. Я прибыл в Грейфсвальд последним ночным поездом. По пустынным улицам спящего города я шагал со своим свертком домой. Меня остановил какой-то мужчина с ручной тележкой.
– Я вас знаю, господин полковник. С 1945 года. Мы сохранили о вас добрую память.
Он довез мои пожитки до дома. Не знаю, кто оказал мне этот сердечный, благожелательный прием.
Для жены мое возвращение было совершенно неожиданным, хотя и долгожданным сюрпризом.
Когда после долголетней разлуки возвращаешься на родину, прежде всего тебя захлестывает все личное, интимное. Так случилось и со мной. Многие навещали меня, я бывал в гостях. Но больше всего времени я проводил с женой. Она жила без меня молодцом – и дом и хозяйство были в полном порядке.
Оставшиеся в городе семьи моих товарищей жили в тех же домах офицерского поселка, но из-за жилищного кризиса должны были потесниться.
Власти встретили меня приветливо и предупредительно. О сдаче города советским войскам все помнили.
Мне слали сердечные приветственные письма. Одним из первых пришел профессор Катш с женой. Они принесли кофе и другие редкости, которые получали от сына из Мексики.
Профессор Катш считал себя особенно обязанным мне, потому что избежал плена. Он жил неплохо, у него ничего не отобрали. Он подтвердил рассказы моей жены, что подозрительные личности, не имевшие ничего общего со сдачей города без боя, выдавали себя за «спасителей Грейфсвальда».
– Таких жуликов пора вывести на чистую воду, – заявил профессор Катш.
Моя мать, которой исполнилось уже восемьдесят четыре года, жила в Гамбурге и не переставала беспокоиться обо мне. Узнав, что я вернулся, она, наконец, легко вздохнула и спокойно умерла, так и не увидев меня. Я горько переживал эту утрату. На радость возвращения легла тень. Грустно прошло наше первое рождество, благодаря заботам моей жены внешне почти не отличавшееся от довоенного.
С моим приездом хозяйственные заботы увеличились. Доходы перестали соответствовать расходам – в доме появился новый едок, у которого не было работы.
Я начал искать работу. Районный бургомистр Pay и обер-бургомистр Бурвиц сказали мне, что самое крупное учреждение города – университет – давно уже получило распоряжение принять меня на службу.
Заведующий хозяйством господин фон Гаген, толстый и обрюзгший, напомнил мне Геринга. Фон Гаген разговаривал предупредительно и вежливо, но фальшиво. Он заявил, что вакансий нет. Я возразил, что пришел не за вакансией, а за работой. Тогда он почему-то заговорил о хорошем приеме, который оказали мне в городе. Я сказал, что нахожу это естественным, так как стою за мир и германо-советскую дружбу. Фон Гаген заметил, что в такое переходное время лучше было бы держаться немного в стороне. А в общем-то я, мол, как «милитарист», должен во искупление своих грехов начинать с азов. Он, жертва фашизма, в этом, к счастью, не нуждается. (Позже у него отняли право называться жертвой фашизма.) Я сказал, что готов взяться за любую работу, на которую буду способен при своей инвалидности. Он обещал поговорить с другим заместителем ректора по административной части – Рете.
На другой день Рете сказал мне:
– Вы приняты подсобным рабочим.