Аденауэр, конечно, и без письма Рейнгарда выполнил бы американский приказ о вооружении, не связывая своего решительного шага с судьбой нескольких генералов. Но как и письмо к Гитлеру во время войны, письмо к канцлеру принесло свои плоды: через две недели Рейнгард так, совсем между прочим, был выпущен из тюрьмы. За «хорошее поведение». Вскоре он уже стал председателем союза бывших солдат и держал речь у памятника павшим. В ней он говорил: «Вы не напрасно пали. Ваша героическая смерть будет примером для европейской армии, которая освободит, наконец, мир от коммунистической опасности!»
Так бывший генерал-полковник включился в кампанию клеветы на Восток. Он пытался показать, что действует бескорыстно, но умел при этом словно невзначай извлечь личную выгоду.
В подвале, где мы чистили картофель, ко мне относились неплохо. Но сырой воздух был для меня ядом. Собственно, поэтому меня и загнали сюда. Зимой негде было дышать свежим воздухом. На вечернюю прогулку нас выводили в узкий, мрачный внутренний двор. Мощные вентиляторы выкачивали туда спертый воздух из камер. Пространство между тюремной оградой и корпусами занимает большой сад. Часть его, возле административного здания, отведена для начальства. Другая часть превращена в футбольное поле. Дальше размещены некоторые «шопы» – столярная, слесарная. Оставалась узкая полоска вдоль стены, где проходила тропинка. Между корпусами был еще фруктовый сад и госпитальный сад – для больных. Но только летом после работы разрешалось гулять в саду до наступления темноты. Зимой его открывали лишь в субботу, всего на несколько часов. После спертого воздуха подвала я был рад даже вонючему двору и по вечерам старался гулять там как можно дольше. Мой организм, подорванный в подвалах Си Ай Си, не выдерживал такого режима. Пришлось заявить, что я болен. Меня назначили на просвечивание легких.
– Пур хочет разоблачить вас, – предупредил меня вечером в госпитале санитар.
О докторе Пуре я слышал немало. Сейчас ему было всего сорок лет. Австрийский нацист с золотым партийным значком, несмотря на свои «героические» фашистские убеждения, оказался трусом и, чтобы избежать фронта, добился назначения на должность врача в концлагере. Там он так старательно оправдывал свои нацистские взгляды и золотой значок, что в сорок пятом году американцы приговорили его к смерти за убийства. Но он первый вышел целехонек из камеры смертников. Красную куртку и шапку смертника Пур сменил на белый халат врача. Без всякого перехода и юридического обоснования военный преступник, приговоренный к смертной казни, превратился в американского служащего – главного врача тюрьмы доктора медицины Пура.
– Сногсшибательный поворот! Надо же так выкрутиться! – завистливо говорили о нем заключенные.
Пур, разумеется, старательно выслуживался перед теми, кто избавил его от веревки и так высоко вознес. В качестве врача заслуженный нацист руководил казнями своих товарищей по партии, вместе с ним приговоренных к смерти. Когда повешенных снимали с виселицы, он обследовал их и, если они еще подавали признаки жизни, затыкал им рот, нос и уши ватой.
Единственный смертник, пытавшийся бежать из Ландсберга, получил пулю в бедро и оказался пациентом доктора Пура. И этот «врач» допустил, чтобы тяжелораненного привязали ремнями к доске и повесили.
Пур был холеный, элегантный мужчина с нравом кровожадного пса. От его произвола зависели все больные в тюрьме, в том числе «красные» и «политические». Я впервые увидел Пура, очутившись перед аппаратом в рентгеновском кабинете. Он стоял позади, в углу. Присутствовали все врачи.
– Дайте ток, – сказал рентгенолог Беккер-Фрейзинг. – Спасибо. Выключить.
Рентгенолог, тоже из военных преступников, твердо сказал:
– Этого надо срочно положить в госпиталь.
Он обращался к Пуру, очевидно оспаривая другое указание. Пур ничего не ответил. У меня создалось впечатление, что он решил еще немного выждать.
Госпиталь был частью так называемой крепости, тоже двухэтажным, но с нормальными большими окнами. Конечно, зарешеченными. Из них можно смотреть на волю. Для обычных больных существовало несколько палат с шестью или восемью койками, для знатных – отдельные палаты. Меня положили в общую палату на первом этаже. Нас обслуживали санитары из заключенных. Как и повсюду в Ландсберге, здесь было очень чисто. Лечением руководили преимущественно Беккер-Фрейзинг и Фишер. Оба знающие врачи. Я часто задавал себе вопрос: как они решились пойти на преступные эксперименты в фашистских кацетах? Сегодня я могу на это ответить: не так уж трудно, систематически влияя на людей, толкнуть их на ложные, даже преступные пути. Растлевать и отравлять сознание гораздо легче, чем завоевывать для высоких целей. Беккер-Фрейзинг и Фишер не раскаивались в своем прошлом, но ко мне относились вполне лояльно. Зато Пур не скрывал своего враждебного отношения. К счастью, его как главного врача целиком поглощали связи с американцами.
В госпитале я наслаждался удобной койкой с пружинным матрацем и видом из окна. Правда, пейзаж ограничивала тюремная стена. На ней сохранились отчетливые следы от пуль. Здесь расстреливали поляков, участников фашистских военных преступлений.
– Полякам разрешалось умереть от пули. А наши подыхали на виселице. Вон на стене все еще висят крюки от виселиц! – злобствовали соседи по палате, понося американцев.
– А вон там стоял стол, за которым пили кофе!
Кофе?.. Мне разъяснили, что казни были превращены в зрелища. Присутствовали американцы и представители немецких властей с женами. Наблюдая за действиями палача, они пили кофе. Предсмертные слова казнимых транслировались в Вашингтон.
– Мы в камерах корпуса «Ц» слышали каждое слово. Можно было сойти с ума! – рассказывая мне об этом, санитар и сейчас побледнел. – Стоя на эшафоте, приговоренные к смерти твердили палачам: «Я делал то же самое, что делаете вы. Я выполнял приказы!» Ами это не нравилось. Они быстро натягивали им на голову капюшоны. Мы слышали, как открывался люк, как проваливалось тело, потом как натягивалась веревка, как об стену в агонии бился человек… И это несколько лет… В один день как-то повесили сорок девять человек. Каждый раз казалось, будто вешают нас самих. От этого я поседел и нажил себе язву желудка.
– Некоторые перед смертью повторяли за пастором: «И прости нам долги наши…» На этом микрофон выключался. Дальнейшее – «яко и мы прощаем должникам нашим» – в Вашингтоне не желали слышать. Американцы не хотели вспоминать о своих долгах.
– Теперь они хотят заполучить нас для своей европейской армии. Пусть сперва оживят зарытых в Шпетингене, – вставил эсэсовский генерал Прис, обычно лежавший на своей койке молча, безучастный ко всему.
Кроме Шпетингена, его трогала еще одна тема: наступление в Арденнах в рождественские дни 1944 года. Он, некогда унтер-офицер Шверинского артиллерийского полка, принимал участие в разработке этого наступления в самом генеральном штабе. Это был кульминационный пункт в его жизни! Разглагольствования Приса о воскрешении повешенных были так же неумны, как и он сам – эта эсэсовская туша в сто килограммов.
Я не вмешивался в такие разговоры, хотя они раздражали меня. В адрес Восточной Германии и в мой часто пускались шпильки. Меня хотели втянуть в бесплодную, изнурительную дискуссию, но это не удавалось.
Однажды мы остались наедине с соседом по палате.
– Вы правильно себя ведете, – сказал он. – Вас хотят спровоцировать, а затем уничтожить. Теперь я узнал вас ближе и не приму в этом участия. Я сам служил в эсэсовских войсках и остаюсь национал-социалистом. Но то, что здесь хотят с вами сделать, мерзко.
Мне казалось, что он говорит искренне, но все же я ответил:
– Мне все равно – шпик вы или говорите от души. Мне скрывать нечего. И вам и американцам известны мои взгляды. Я молчу, чтобы не изматываться в никому не нужных спорах. Они только и ждут, чтобы я пустился в спор. Но самая лучшая защита – молчание.
– А это всех страшно злит. Счастливый вы, что у вас так получается.