Даже молчаливый сосед теперь заговорил.
– Я не могу больше смотреть на это, принимать во всем этом участие. Да и на фронт я стремлюсь только из-за таких негодяев.
Оказывается, раньше он работал в управлении по делам военнопленных. К каждой армии, как он сообщил мне, приставлены так называемые оперативные группы СД, состоящие из эсэсовцев. Приказы они получают непосредственно из ведомства Гиммлера и подчинены командующему армией только в тактическом отношении, но не дисциплинарно. И во время войны и в мирное время их задача состоит в «обезвреживании оппозиционных элементов, разлагающих армию».
– В пересыльном лагере, – рассказывал капитан, – нам было приказано вылавливать в первую очередь комиссаров, евреев и прочих подозрительных лиц и передавать их органам СД. Там строго следили за тем, чтобы они были обезврежены, то есть умерщвлены. «За разложение армии» нашей медицинской сестре грозит та же участь. Может быть, на первых порах они сохранят ей жизнь для своих грязных целей. В пересыльном лагере нам без конца напоминали, что необходимо как можно больше пленных передавать органам СД или самим убивать. Недавно мы получили приказ – открыть госпиталь для больных сыпным тифом, примерно для двух тысяч русских и евреев. Этот «госпиталь», а вернее ров, окруженный колючей проволокой, надо было устроить далеко за городом, подальше от жилья, в открытом поле. Расстояние между рвом и оградой следовало сделать такое, чтобы охрана не заразилась. Но, с другой стороны, и не очень большое, чтобы можно было без промаха убить любого, кто осмелится вылезти из этого рва смерти. Руководить строительством предложили мне. Я не видел иного выхода, как сказаться больным. А теперь прошусь на фронт. Главному врачу я доверился. Дело будет улажено. Вы же знаете, что командир, который отказывается выполнить такой приказ, исчезает бесследно. Не найдешь поддержки даже у самого генерала Рейнеке – нашего начальника управления по делам военнопленных. Еще до начала Восточной кампании этот Рейнеке издал инструкцию о поведении войск на Востоке. Он приказал «держать русских военнопленных под открытым небом за колючей проволокой». Регулярную выдачу пищи пленным он рассматривал как «неверно понятую гуманность». Кейтель к этому присовокупил, что Восточная кампания – это не благородная война, а война на уничтожение.
Капитан знал все досконально. Он мог назвать номер и дату любого приказа и фамилию начальника, подписавшего его. Такие приказы, говорил он, противоречат Женевской конвенции от 27 июля 1929 года, по которой обращение с военнопленными регламентируется международным правом. Но это ничуть не смущало ни Кейтеля, ни Рейнеке. Они толкали эсэсовцев и работников органов СД на кровавые расправы с беззащитными пленными и мирными жителями оккупированных областей.
Капитан привел много примеров из собственной практики. Меня потрясло, что старый человек, больной, лишенный всякого солдатского честолюбия, не мог вынести мучений совести и был готов променять сравнительно спокойную работу в тылу на опасную и тяжелую службу на фронте. Он бежал от преступлений государственных органов своей родины, чтобы не быть ни соучастником, ни подручным. Другого выхода у него не было. Его рассказы вызвали и у меня тяжелые укоры совести.
В канун Нового года поступил приказ эвакуировать всех раненых на территорию Германии. Вероятно, предстояли тяжелые бои, а значит, и большие потери. Госпитали прифронтовой полосы надо было освободить. Меня переправили по этапам через Люблин и Берлин в Грейфсвальд. Я все еще был в тяжелом состоянии, и меня положили в авиационный госпиталь, выстроенный в 1938 году.
Здесь мне было хорошо. Я лежал в отдельной палате, выходившей окнами на юг, жена ежедневно навещала меня. По тогдашним временам лучшего нельзя было и желать. Но несмотря на все это, ни свое личное, ни общее положение я бы не назвал блестящим. Я был в самом прямом смысле этого слова прикован к постели – нога лежала в гипсе, подвешенная на блоке. Но доля простых солдат была куда горше. Если мне, командиру полка, пришлось неделю ждать госпитализации, то сколько солдат под Сталинградом погибало не от ран, а от недостатка элементарной медицинской помощи!.. Из писем я знал, что там назревает катастрофа.
Сводки верховного командования становились все скромней, но в них по-прежнему утверждалось, что «героическая борьба за Сталинград» сохраняет смысл, потому что сдерживает продвижение врага. Западнее же создается новый оборонительный фронт. Однако офицеры и солдаты, прибывавшие из-под Сталинграда, в один голос твердили, что сдержать продвижение бесконечных колонн Красной Армии невозможно. Все силы скованы обороной котла, который непрерывно сжимается. Мучения голодных, замерзающих в степи солдат, днем и ночью находящихся под обстрелом, становятся все нестерпимее.
Лежа в госпитале, я болезненно переживал эти события. 2 февраля 1943 года, когда было сломлено последнее сопротивление 6-й армии под Сталинградом, я тоже сдал и тяжело заболел.
Последствия проигрыша Сталинградской битвы были не только военного, но и психологического характера. Я чувствовал, что армией и населением овладевает глубокий пессимизм. Растут сомнения в фюрере и руководстве. Через жену и других посетителей я поддерживал связь с внешним миром. Многие шли ко мне со своими горестями, заботами и сомнениями. Все чаще возникал вопрос – кто же победит в этой войне?
Чтобы погасить все сомнения и выжать из немецкого народа последние силы, была придумана и пущена в оборот легенда о чудо-оружии, которое якобы изменит ход войны. Все, кому не хотелось думать о близости бесславного конца, ухватились за эту легенду. Осознанное чувство ответственности подменялось верой в чудо-оружие. Многие убаюкивали себя ложью, будто история потеряет всякий смысл, если Германия проиграет войну. Меня тоже терзали эти сомнения.
Однажды меня навестил сослуживец по Грейфсвальдскому полку. Он был унтер-офицером сверхсрочником и теперь дослужился до старшего инспектора{3}. Заболев, он остался служить в своем родном Грейфсвальде, в зенитном училище. Бомбардировщики с красной звездой на крыльях ему были знакомы еще по Сталинграду. Как же удивило его появление такого самолета в мирном небе Грейфсвальда! Но бомбардировщик сбрасывал не бомбы, как в Сталинграде, а листовки. Все силы были мобилизованы на сбор в уничтожение этих страшных вестников. Хранение листовок было объявлено преступлением, а распространение их каралось смертью.
Оскар Леман – так звали моего сослуживца – рассказывая, напряженно следил за выражением моего лица. Я вопросительно взглянул на него. Он торжествующе ухмыльнулся, расстегнул куртку и вытащил листовку, которую хранил на груди под рубашкой. Это был смелый поступок. Я понял, что он безгранично доверяет мне. Леман сиял: листовка была первой весточкой о судьбе уцелевших солдат нашей 60-й моторизованной пехотной дивизии и входившего в нее 92-го полка. Коротко и ясно в ней сообщалось, где и когда попали в плен сильно поредевшие остатки дивизии и что было предпринято, чтобы вырвать их из ледяного ада. Листовка утверждала, что в плену нашим однополчанам живется хорошо. Затем следовали факсимиле – подписи, которые я, к сожалению, не мог разобрать: листовка была сильно измята, а шрифт слишком мелок. Оскар улыбнулся и вытащил огромную лупу. Теперь я без труда прочитал знакомые подписи. Радость моя была безгранична! Я понял, что просто обязан известить родственников, которые ничего не знают о судьбе своих близких и считают их погибшими.
Это делалось устно через мою жену и Лемана. Тем, кто жил вне города, я написал письма. Родственники стали приходить ко мне в госпиталь.
Вопросы и сомнения были всегда одни и те же. «Можно ли верить русским? Не подделаны ли подписи?» Опасались, что подписи взяты из воинских книжек или других документов убитых. Ведь по широко распространенным в стране представлениям считалось невероятным, чтобы русские сохранили жизнь немецким солдатам, попавшим к ним в плен. И уж совершенно немыслимо поверить, что немецким военнопленным у «злых русских» живется хорошо.