– Какой ямы?
– Я уверен, тебе так же отвратительна сволочь Отель де Вилль, как мне. Ты не можешь верить, чтобы пошлые злодеи вроде Риго, Ферре, Френкеля перестроили мир. Блаженный Августин сказал…
– Что ты мелешь?
– Сказал, что людская масса – это толща мяса, глыба смерти.
– Перестань.
Оба стоят у министерского окна, слышат дыхание друг друга.
– Глыба… В ней нет дыхания. Она то, что в нее вдохнут. Толща, тесто: все зависит от закваски. Все из одной толщи. Легионы Цезаря, христиане арен, якобиты, старая гвардия, сволочь Коммуны. Но разные закваски. Это же понятно. И если глыбу захватывают злодеи, твари, убийцы, – они всех превращают в злодеев и убийц. И когда приходят герои, вожди, гении, свершается чудо: они вдохновляют глыбу. Понимаешь? А Коммуна навсегда убивает вдохновение…
Девятый стих. Ад.
– Болтовня расстрелянного… Вздор… И ты сам же пошел служить Коммуне, папский генерал.
– От ненависти пошел. Я ее разгадал чутьем, с первого мгновения. От ярости пошел… Мне говорили: гражданин генерал, пишите рапорт комитету, мы расстреляли жандарма, расстреляли солдата, полицейского… Все это были хорошие, простые, честные люди… Я подписывал… Я убийца… Моя совесть кричала. И я решил поднять мятеж. Один… На мне кровь невинных.
Близко у лица Домбровского он пошевелил тощими пальцами:
– Домбровский, мы убийцы… Я все понял… Коммуна – убийца невинных… Дева Мария, пощади нас.
– Что тебе, наконец, надо?
– Я думал, ты все поймешь и мы вместе выйдем на улицу.
– Куда?
– На улицу… Барабаны ночью, ты скомандуешь своим батальонам: «На Париж!» И всю эту сволочь, весь Центральный комитет, – штыками, штыками…
– Мятеж?
– Да.
– Сумасшедший…
– Но в твоем голосе… И как ты оправил волосы, я чувствую, ты меня понял.
Домбровский резко обернулся:
– Я ничего не понял. И ты не понимаешь ничего… А если ты что-нибудь понимаешь, ты сейчас же должен уйти, скрыться, исчезнуть, понимаешь?
– Понимаю… У меня есть фальшивый пропуск. Может быть, я проберусь в Сен-Дени… Но ты же хотел меня расстрелять…
– Убирайся к черту.
Ганье д'Абен отдал честь, потом порылся на груди, под шинелью, положил на стол смятую тетрадку:
– Тебе. Мои заметки. На память.
– И это все, зачем ты приходил?
– Все.
– Ступай.
Стукнула огромная дверь. Костлявое привидение исчезло.
Маленькие руки Домбровского были как ледяные, дрожали. Он выпустил тень расстрелянного, не отдал Центральному комитету, сам смешался с тенью. Может быть, уже запутался в силках, пойман.
Он взял со стола подсвечник и вышел из кабинета. Пламя свечи легло. Пустые залы, грифы, камины, как холодные пещеры, голые ноги мутных богинь на потолках – все пронеслось мимо.
У Гютцигера флейта высвистывает вечерние экзерсисы.
Гютцигер, в отблескивающих очках, волосы ежом, на щеках складки, как у охотничьих собак и клоунов, поднялся с соломенного стула.
– Кого вы пустили ко мне? – звенящим голосом крикнул Домбровский.
Гютцигер удивленно помигал за очками, отер о штаны наконечник черной флейты.
– Уберите флейту! Кого вы пустили?
– 35-го батальона, Андре Жанен, просьба о пайке.
– 35-го! – Домбровский сжал маленькие ледяные руки. – Вы дурак.
– Но…
– Дурак!
Домбровский повернулся на каблуках и вышел.
Флейта молчала долго. Потом зажурчала снова, робко, как бы обиженно. Флейта успокоила Домбровского. Стало вдруг несомненным, что Гютцигер не устраивал западни, Ганье д'Абен не агент Центрального комитета: расстрелянное привидение на самом деле приходило для нелепой болтовни.
Домбровский тронул тетрадку мятежника. Школьная тетрадка разбухла от сырости. Чернила расплылись.
Он поставил свечу на паркет, у камина, начал читать, отрывая лист за листом и сжигая на свече. Строчки накалялись докрасна, листы чернели, коробились, пепел мело в глубину министерского камина.
«Они обещают нам завтра все, но власть над нашими душами и жизнями захватывают сегодня. А завтра и все никогда больше не наступают.
Они хотят перестроить жизнь, но среди них нет ни одного, кто умел бы делать свое дело. Ни одного настоящего художника, ученого, дельного инженера, рабочего.
Но они все знают, понимают, объясняют. Они совершенно сыты своим ничтожным духом и совершенно пошлы. Они гении пошлости с их Коммуной. И они не знают ни угрызений совести, ни раскаяния. Они оправдывают все свои злодейства. Сам праведный суд Божий не убедил бы их, что они виновны.
Они пошлые мошенники во всех человеческих чувствах и мыслях. Они не мошенничают только в беспощадности своей власти и похоти.