Сокольничий надвинул на самые уши шапку и, зыркнув на девку, сказал:
— Чего стала-то? Полезай на жеребца, ко двору поедем, государь дожидаться не станет.
— Не могу, — задрожала вдруг Пелагея, — чувствует мое сердце, погубит он меня. Нетронутая я. Говорят, до девок больно охоч, хотя и летами мал. Хочешь… возьми меня! Только отпусти!
Сокольничему икнулось от этого откровенного признания. Конечно, ежели бы не государь, тогда и попробовать девицу можно было бы.
— Не могу… обоих запорет. Приглянулась ты Ивану Васильевичу шибко, вот он тебя при себе и хочет держать. А теперь полезай на коня, ехать пора. И не думай лукавить! Ежели со двора его задумаешь съехать, так он тебе жизни не даст и дом твой разорит, — напустил страху на девку сокольничий.
Пелагея немного помедлила, перекрестилась, вверяя себя Господу, и, ступив в стремя, лихо уселась в седло.
— Ишь ты! — только и подивился сокольничий. — Могла бы мне на ладони встать, подсадил бы.
— Ну что мешкаешь?! Веди ко двору.
Эта новая забава отлучила Ивана от государевых дел. Он забыл про боярскую Думу и не выходил из своих покоев сутками. Вопреки обычаю, Иван поселил Пелагею рядом с собой, и стража, предупрежденная государем, не смея смотреть ей в лицо, наклонялась так низко, как если-бы мимо проходила сама государыня.
Отец, прознав про участь дочки, дважды подходил ко двору, но отроки, помня наказ царя, гнали его прочь. Бояре ждали, что скоро Пелагея наскучит царю, и подыскивали среди дворовых баб замену, но Иван прикипал к ней все более. Теперь он не расставался с Пелагеей совсем: возил ее на охотничьи забавы и, не замечая недовольных взглядов, приглашал в трапезную вечерять. Стольников заставлял подкладывать девке лакомые куски и прислуживать ей так, как если бы это была госпожа. Пелагея чувствовала себя под государевой опекой уверенно, смело смотрела в хмурые лица бояр, уверенно манила ладошкой стольников и повелевала наливать в золоченные кубки малиновой наливки. Пелагея мигом потеснила родовитых бояр, прочно заняв место некогда любимого Воронцова.
Поначалу это устраивало бояр, которые, не оглядываясь на государево место, могли решать все по-своему. Однако скоро за внешней мягкостью бояре рассмотрели в Пелагее грозного противника, который все далее отдалял от них государя.
Силантий открыл глаза. Темно. Вчера палач кнутом содрал с левого бока лоскут кожи, и свежая рана доставляла ему страдания. Силантий перевернулся на спину, боль малость поутихла.
Били его уже просто так, без всякого дела. Лупили за то, что вор Силантий подумал о том, что все могло оказаться гораздо хуже: выжгли бы на лбу клеймо— «Вор», а то и просто отрубили бы руку, так куда такой пойдешь? Разве что милостыню на базарах собирать. А клок кожи ерунда. Новый нарастет! Рядом что-то шевельнулось. «Крыса!» — подумал Силантий и уже хотел отпихнуть тварь ногой, когда услышал голос:
— Силантий!
Это был Нестер. Он приподнялся на локтях, и Силантий рассмотрел его лицо, разбитое в кровь.
— Нестер?
— А то кто же? Я еще тебя вчера приметил, когда тюремщик ввел, да сил у меня для разговоров не было. А потом ты спал. Не будить ведь! Торопиться-то нам теперь более некуда, наговоримся еще… Слыхал новость? Боярину Федору Воронцову государь повелел голову усечь. Так-то вот, брат! А ведь каким любимцем у государя был. Приказ наш весь разогнал, а Васька Захаров теперь думный дьяк и у царя в чести. Вся беда от него, шельмы, пошла! Нашептал государю, что боярин у себя на дворе чеканы держит.
— Кто же остался-то?
— Из мастеровых мы с тобой вдвоем остались. Царь повелел новых мастеровых из Новгорода и из Пскова привести.
— А с остальными что?
— Степке Пешне в горло олово залили. Сам я видел. Он только ногами и задрыгал, а потом отошел. А какой мастер был! По всей Руси такого не сыскать. Неизвестно, когда еще такой народится. Тебя что, кнутом секли?
— Кнутом, — отвечал Силантий. — Думал, помру, но ничего… выжил! Потом я даже ударов не чувствовал.
— Вот это и плохо! Ты, видать, без чувствия был, а душа твоя по потемкам блуждала. Могла бы в тело и не вернуться. Я-то сам глаз не сомкнул, помереть боялся.
— Надолго ли нас заперли сюда?
— А кто же его знает? Лет десять просидим, может, потом государь и смилостивится. Серебро-то мы с тобой не брали и дурных денег не печатали, а стало быть, чисты. А кто деньги воровал, того уже Господь к себе прибрал.
В темнице было сыро. По углам скопилась темная жирная жижа, несло зловониями. Через узкое оконце тонкой желтой полоской проникал свет. Он резал темноту и расплывался на полу неровным продолговатым пятном, вырывая из мрака охапку слежавшегося почерневшего сена. Над дверьми висело огромное распятие, и Спас, скорбя, созерцал двух узников.