Третий месяц пошел, как Ваня расстался с Анютой. Однажды царь заметил, как мастерица жалась с караульщиком в одном из темных коридоров дворца. Видно, пощипывание стряпчего ей доставляло удовольствие, и она попискивала тихим мышонком. Иван пошел прямо на этот голос. Караульщик, оторопевший от страха, даже позабыл броситься царю в ноги, умолял:
— Прости, государь, прости, царь-батюшка! Бес меня попутал! Сам не знаю, как это и получилось! Я-то ее два раза только за титьки и тиснул!
— Пошел прочь! — взвизгнул царь.
— Слушаюсь, государь! — охотно устремился по коридору караульщик.
— Постой, холоп! — остановил царь отрока у самых дверей и, повернувшись к Анюте, которая все еще никак не могла вымолвить от страха и отчаяния даже слово, приказал: — Возьми эту девку и выставь вон с моего двора! Отныне дорога во дворец ей закрыта.
Караульщик грубо потянул девку за сарафан, приговаривая зло:
— Пошла вон! Государь велел!
Это грубое прикосновение вывело девку из оцепенения, она с отчаянным криком рванулась навстречу государю, преодолевая сопротивление сильных рук караульщика:
— Государь, родимый! Прости меня, горемышную! Бес надо мной подсмеялся! Ой, Господи, что же теперь со мной будет?!
Иван уже знал цену предательства. От него всегда уходили самые близкие, и Анюта была только одной из этих потерь.
Затрещал сарафан, с головы мастерицы слетел платок И караульщик, видно напуганный бесовской силой, которая исходила из растрепанных кос, отпрянул в сторону.
— Гони ее прочь со двора!
Караульщик уже не церемонился: крепко намотав волосы на кулак, он потащил девку к выходу. Она цеплялась за поручни, двери и ни в какую не хотела уходить.
— Гони! Гони ее! — орал Иван голосом псаря, науськивающего свору собак на загнанного зверя.
Детина, повинуясь одержимости самодержца, тащил Анюту по ступеням вниз.
Больше Анюту Иван не видел. Царь легко привязывался и также быстро расставался. Доброхоты потом говорили ему, что Анюта каждый день приходит ко дворцу, просит встречи с государем, но, однако, она не была допущена даже во двор, и стража с позором изгоняла ее прочь.
Анюта растеряла свою власть так же быстро, как и приобрела. Царь вспоминал былую любовь очень редко. Больше врезалась в память минута прощания: открытый от ужаса рот, страх в глазах; караульщик волочит Анюту, как завоеватель тащит жертву, чтобы совершить насилие.
Потом забылось и это.
Андрей Шуйский, обеспокоенный одиночеством царя, приводил Ивану все новых «невест», среди которых были худые и дородные, бабы в цвету и почти девочки. Они отправлялись в постель государя с той немой покорностью, с какой обреченный на смерть ступает на дощатый настил эшафота. Бабоньки молча стягивали с себя сорочки, без слов ложились рядом с государем. Покорностью они походили одна на другую, хотя каждая из них шла своей судьбой, прежде чем разделить с государем ложе. Эти встречи для Ивана были мимолетными и незапоминающимися, как частый осенний дождь, и только одна из женщин сумела царапнуть государя по душе— это была повариха с Кормового двора Прасковья. Дородная и мягкая женщина, от которой пахло прокисшим молоком, с сильными руками и мягким убаюкивающим голосом. Царь провел с поварихой шесть месяцев, и в это время государя можно было застать в Спальной комнате, но уж никак не во дворе с сорванцами. Потешая свое любопытство, бояре слегка приоткрывали дверь и видели, как царь склонял голову на пухлые коленки поварихи. А когда живот у бабы округлился и всем стало ясно, что Прасковья ждет дитя, Шуйский выставил повариху за ворота.
Андрей Шуйский за это время сумел сделаться полноправным господином, и почести ему оказывались не меньшие, чем самому московскому государю, даже митрополит гнул перед ним шею. Единственный, кто не считался с его величием, был Федор Воронцов, который числился в любимцах у царя. В Думе Воронцов норовил высказаться всегда первым, тем самым отодвигая назад самих Шуйских. Андрей, закусив губу, тихо проглатывал обиду и с терпеливостью охотника дожидался своего часа. Такой случай представился, когда на Монетном дворе сыскался вор, который заливал олово в серебро, а через стражу вывозил сплав со двора.
Братья Шуйские ворвались в приказ, обвинили во всем Воронцова, затем стали бить его по щекам, рвали волосья с его бороды и называли татем. Потом выволокли боярина на крыльцо и скинули со ступеней на руки страже.
— В темницу его! — орал Андрей. — Все серебро царское разворовал! Сыск учиним, вот тогда дознаемся до правды!
Окровавленного и в бесчувствии Воронцова караульщики поволокли с Монетного двора, и носки его сапог рисовали замысловатые линии на ссохшейся грязи. Чеканщики попрятались, чтобы не видеть позора боярина, стража разошлась. Караульщики, словно то был куль с хламом, а не любимый боярин государя, раскачали и бросили его на подводу, а потом мерин, понукаемый громогласными ямщиками, повез телегу в монастырскую тюрьму.
О бесчестии любимого боярина Иван Васильевич узнал часом позже. Он отыскал Шуйского, который огромными ладонями мял гибкую шею белого аргамака на дворе. Взволнованный до румянца на щеках государь подбежал к боярину и принялся его умолять:
— Отпусти Воронцова, князь! Почто его под стражу взял?!
Конюший вприщур глянул на государя и так же безмятежно продолжал холить коня, который под доброй лаской хозяина совсем разомлел и скалил большие желтые зубы.
— Не следовало бы государю изменников жалеть. В темнице его место! Следить он должен за чеканщиками и резчиками, а если не смотрел, так, стало быть, им во всем и пособлял.
— Почто боярина Воронцова в кровь избил, как холопа?! — кричал Иван Васильевич, подступая к конюшему еще на один шаг.
Андрей Шуйский вдруг обратил внимание на то, что Ваня в этот год подтянулся на пять вершков и почти сравнялся с ним в росте. Но этот отрок пожиже остальных царей будет, хотя и статью вышел, и силушкой, видать, не обижен, но нет в нем тех крепких дрожжей, на которых взошел его отец Василий. Тот голос никогда не повысит, а дрожь по спине такая идет, что и через неделю не забудешь. Да и дед его, Иван Третий, сказывают, удалой государь был: Новгород заставил на колено встать и Казань вотчиной своею сделал [18]. А этот себя в бабах всего растратит. В двенадцать лет первую познал, а к тринадцати так уже два десятка перебрал.
— Шел бы ты отсюда, государь, и не мешал бы мне, двор Конюшенный осмотреть надо! — И, уже грозно посмотрев на царя, прошептал: — А будешь не в свое дело встревать… так и самого тебя в темницу упрячу! А то и просто в спальне велю тебя придушить вместе с бабой твоей! Тело твое поганое сомам на прокорм в Москву-реку брошу, так что и следа твоего не останется!
В самом углу двора один из караульщиков дразнил мохнатого пса: хватал его руками за морду, трепал за шерсть. Пес недовольно фыркал, отворачивался от надоедливого караульщика и беззлобно скалился. На Постельничем крыльце гудели стольники, ожидая появления ближних бояр.
Иван Васильевич оглянулся, словно просил о помощи, но каждый был занят своим делом: стража разгуливала по двору с пищалями на плечах, у самых ворот сотник прогонял юродивую простоволосую девку, осмелившуюся забрести на царский двор, а по Благовещенской лестнице важно ступали дьяки.
— Вор! — вдруг закричал государь. На Постельничем крыльце умолк ропот, застыли на ступенях дьяки, даже пес удивленно повел ухом и черным глазом посмотрел в сторону царя. — Вор! — орал Иван. — Как ты посмел?! Смерти государевой захотел?! — Шуйский решил было отмахнуться от Ивана Васильевича, но тот крепко держал его за рукав. — Взять его! В темницу его! — приказал царь.
Подбежали псари, грубо ухватили князя за шиворот, затрещал кафтан. Шуйский яростно сопротивлялся, кричал:
— Подите прочь, холопы! На кого руку подняли?! Подите вон!
Кто-то из псарей наотмашь стукнул князя по лицу, и из разбитого носа густо потекла кровь.
— В темницу его! Под замок! — кричал Иван Васильевич. — На государя руку поднял, грозился мое тело рыбам скормить!
18
Речь идет об