— Спасибо тебе, Федор… Ой, спасибо! Век не забыть мне твое угощение.
— Только прожить ли тебе век, голубчик? Эй, палач, подложи-ка Петру Андреевичу угольков под самые пяточки. Вот так… Вот, вот — пускай пожарится, — с наслаждением вдыхал Воронцов запах жареного мяса.
Палач старательно исполнял наказ любимца царя, не жалея губ, раздувал уголья, и красноватое пламя полизывало стопы мученика.
Глинские ревниво наблюдали за тем, как входит в силу боярин Воронцов. С раздражением следили за каждым его шагом, ожидая, что тот непременно споткнется. Но Федор Воронцов уверенно расхаживал по царскому двору, смело распоряжался караульщиками самого Ивана Васильевича. Глинские посторонились, пропуская его вперед, и это тихое отступление походило на западню для любимца царя.
Дядя [20]молодого царя шептал Ивану в оба уха:
— Доверчивый ты, Ванюша, точно такой же, как и твой батюшка. Покойный Василий Иванович тоже все боярам своим доверял. А тем только дай слабинку, как они тотчас прыг на шею и ноги свесят!
— К чему это ты? — спрашивал царь, поглядывая на Михаила Глинского.
— А вот к чему, Ваня. Андрея Шуйского ты от себя убрал и правильно сделал! — Заметив, что молодой государь насупился, Глинский продолжал: — Только вот зачем ты опять к себе боярина приблизил? А Федька Воронцов царем по двору шастает. Хозяин, дескать! И нас, родственников твоих, совсем не чтит. Обуздать тебе, Ванюша, его нужно. Хомут на него крепкий накинь, как на кобылу тягловую, пускай свой воз везет, а в царские сани не садится! Холоп — что собака: место свое должен знать! Вот так, Иван Васильевич!
Иван призадумался. Дядька зря не скажет. Если и верить кому, так это родственникам, что после матушки остались.
Царь крутанул перстнем, и изумруд цвета кошачьего глаза брызнул веселым светом на крепкие юношеские ладони. Сегодня днем эти ладони тискали в подклети зазевавшуюся девку: та, как увидела царя, так и обмерла с перепугу. А когда пальцы Ивана уверенно скользнули молодухе под сарафан и быстренько отыскали упругие соски, она уронила ведра со щами, обливая жирным наваром новые порты государя. Иван со смехом отряхнул струпья капусты и пошел дальше.
Иван и сам подмечал, что Федор Воронцов уже не тот прежний слуга — покладистый и покорный, каким знавал он его в детстве. Сейчас боярин был полон спеси и стремился решать государские дела в обход самого царя. Даже самодержавную печать осмелился отобрать у печатника и смеха ради ставил изображение Георгия Победоносца на лбы московских дворян.
Поиграв перстнем, Иван сцепил крепко пальцы и буркнул неохотно:
— Сам разберусь, если не по нраву придется, так прогоню со двора. А сейчас пускай куражится.
Однако слова, сказанные Глинским, глубоко проникли. и не желали отпускать весь остаток дня.
Царь повзрослел, и потехи его стали куда серьезнее, чем раньше. Еще два года назад он пострельцом бегал по двору в драной рубахе с великокняжескими бармами на плечах, без причины задирал холопских ребятишек и таскал за хвосты котов. В то время боярам приходилось проявлять диковинную изобретательность и смекалку, чтобы заманить юного царя на скучное сидение в боярской Думе. Ближние бояре не скупились на посулы: обещали царю сладких кренделей и мягких пряников, манили его в Думу яркой рубахой и новыми портами, и когда наконец отрока удавалось завлечь, посыльный боярин возвращался на сидение, торжествуя:
— Уговорил царя, явится. На самом тереме царь сидел и сапогом кота вниз спихивал. Кот орет истошно, прыгать не желает, хоть и тварь безмозглая, а понимает, что разбиться может.
А другой раз посланный боярин приходил с иной вестью.
— Не желает царь идти в Думу. На колокольне петухом орет. Я как начал звать, так он меня яблоками гнилыми стал обкидывать, а отроки дворовые ему в том помогать стали. Выпороть бы засранца, — произносил он почти мечтательно.
Теперь все изменилось.
Царь не бегает пострелом по двору, приосанился, в руках вместо камней сжимает трость. Бояре после случая с покойным Андреем Шуйским стали почтительнее, и уже никто не грозит оборвать царю уши и отхлестать хворостиной. Царь входил в рост и окружил себя боярскими детьми, которые тотчас спешили выполнить любую волю малолетнего государя. А забавам Ивана Васильевича не было конца: он с гиканьем разъезжал на резвом рысаке по узким московским улочкам в сопровождении многочисленной свиты и спешил огреть плетью нерадивого, посмевшего перебежать государю дорогу; врывался на многолюдные базары, и широкогрудый жеребец подминал под себя мужиков и баб. Московиты, сняв шапки, бессловесно сносили побои, а Иван, преодолевая тягучее сопротивление людской массы, въезжал в самую середину базарной площади, оставляя после себя покалеченный народец.
Встречи с Иваном опасались, даже юродивые боязливо посматривали в его сторону, прочие, еще издали услышав грохот цепей, спешили забежать в подворотню.
Сама Москва представлялась Ивану большим двором, где одну улицу занимали мясники, разделывающие говядину, предназначенную для царского стола; другую — огородники, доставляющие в Кремль лук и репу; третью — сыромятники, обрабатывающие кожу для тулупов бояр и дворян. И потому, не спросясь, он набирал с базара всякой снеди, щедро делясь добычей со своим многочисленным окружением.
Московский народ отходчив. Едва снесли на погост мужиков и баб, помятых на базаре государевыми жеребцами, и горе уже кажется не таким тяжким, и горожане, вглядываясь в крепкую фигуру юного царя, говорили:
— Ладный царь растет! Вся трапеза впрок пошла, вон как вымахал! Видать, добрый воин выйдет. Отец-то его покойный, Василий Иванович, поплоше был, едва до плеча государю дотянул бы. А Иван Васильевич богатырь!
Уже с малолетства Иван Васильевич пристрастился к охотничьим забавам: любил он загонять собаками оленей, ходил на лис, выслеживал зайцев, но особенно нравилась ему соколиная охота. С упоением наблюдал Иван, когда ястреб, лишившись клобучка, взлетал с кожаной рукавицы ввысь и, забравшись на самый верх поднебесной, скатывался на перепуганную стайку уток и рвал, истязал нежное мягкое мясо.
Под Коломной у государя был терем, построенный еще отцом, который тоже был охоч до соколиных забав, сюда частенько приезжал и молодой царь.
Иван Васильевич добирался к терему через бор. Карета скрипела. Тяжелые цепи, привязанные к самому днищу, царапали наезженную дорогу, оставляя неровные глубокие шрамы. Железо разгребало колючую хвою, рвало узловатые корневища и ругалось пронзительным скрежетом. Следом за каретой ехали стольники и кравчие, которые, не жалея ладоней, лупили в барабаны, звенели бубенцами, а впереди, расторопно погоняя лошадок, спешили дворяне, громко горланя:
— Царь едет! Царь едет! Шапки долой!
Можно было подумать, что карета колесила не через хвойный безмолвный лес, а пробиралась через площадь, запруженную народом.
Боярские дети орали все неистовее:
— Шапки долой! — и эхо, охотно подхватывая шальные крики, вторило — Долой! Долой! Ой! Шапки долой! Государь всея Руси едет, Иван Васильевич! Вич! Вич!
Карета передвигалась неторопливо, нехотя взбиралась на мохнатые кочки, замирала на самом верху, словно о чем-то раздумывала, а потом сбегала вниз. Боярские дети вопили не просто так — далеко впереди на тропе показалась небольшая группа всадников. По кафтанам не из бедных, и шапки с голов рвать не спешат. Обождали, когда поравняются с передовым отрядом, а уже затем чинно обнажили нечесаные космы.
— Кто такие? — строго спросил сотник.
Он спрашивал больше для порядка, признавая в незнакомцах новгородцев: только они смели носить чужеземные платья.
— Новгородцы мы, — отвечал за всех мужик лет сорока, видно, он был за старшего. Борода у него брита, а усища в обе стороны топорщатся непокорно. — К государю мы едем, с жалобой на своего наместника Ермакова.
— К государю едете, а с собой пищали везете! — упрекнул сотник.
Оружие у новгородцев красивое — немецкое, такого даже у караульничих нет.
20