Ох уж этот Эрки. Мне было неприятно, когда он приставал к барышне Феотоки насчет девственности и насчет бедер благородной женщины. Я нашел это место у себя в английском издании Рабле. Действительно, бедра оказались прохладные и влажные, потому что женщины, как утверждал автор, постоянно в неурочное время испускают мочу (интересно почему? кажется, сейчас они ничего такого не делают), потому что в том месте никогда не светит солнце и потому что его овевают исходящие из «расселины» газы. Мерзкий старикашка Рабле и мерзкий старикашка Эрки! Но Мария не растерялась. Молодец!
Но что за жалкий фигляр этот Эрки! Неужели вся его жизнь так же фальшива, как его «внешний человек»?
Разве эти мысли — в духе любви к ближнему? Ну что ж, апостол Павел говорит, что любовь — то и это, но нигде не утверждает, что она слепа.
Да, я определенно изменю настоящему Симону Даркуру, если не вставлю Эрки в свою книгу. И точно так же изменю, если не отыщу неправедно гонимого Озию Фроутса, которого я когда-то, в дни его футбольной славы, хорошо знал, и не скажу ему что-нибудь ободряющее.
Второй рай III
1
— Нет, я не могу пообещать, что на этот раз не напьюсь. Молли, почему вы так ненавидите приятный душевный подъем?
— Потому что в нем нет ничего приятного. Он шумен, назойлив и обращает на себя внимание.
— Какое мещанство! От вас, ученого и раблезианца, я ждал большего. Я ожидал встретить свойственную настоящему ученому широту взглядов, раблезианский простор духа. Напейтесь со мной, и вас не будут заботить взгляды пошлой толпы.
— Я ненавижу пьянство. Мне слишком много приходилось его терпеть.
— Правда? Вот это откровение — первое, которое я от вас услышал. Молли, вы просто потрясающе скрытная девушка.
— Да, это так.
— Но это неестественно и, должно быть, вредно для здоровья. Молли, расстегнитесь чуть-чуть. Расскажите мне историю своей жизни.
— Я думала, это вы собирались мне рассказать историю своей жизни. Честный обмен. Я плачу за ужин — вы рассказываете.
— Но я не могу говорить в пустоту.
— Я не пустота; я прекрасно запоминаю все, что слышу, — пожалуй, даже лучше, чем то, что читаю.
— Интересно. Можно подумать, вы из крестьян.
— Любой человек — из крестьян, если вернуться назад на несколько поколений. Мне не нравится тут говорить. Слишком шумно.
— Вы же сами меня сюда привели. В эту студенческую рыгаловку, «Обжорку».
— Это вполне пристойный итальянский ресторан. И недорогой, притом что здесь хорошо кормят и порции большие.
— Мария, это чудовищно! Вы приглашаете на ужин несчастного, нищего человека — потому что так мы, обитатели «Душка», называем себя в молитве перед едой, miseri homines et egentes, — и заявляете ему в лицо, что это дешевая забегаловка, подразумевая, что кого-нибудь другого вы повели бы в заведение почище. Вы не ученый и не джентльмен, Мария, — вы зануда и невежа.
— Пусть так. Но грубостью вы меня не заставите плясать, Парлабейн.
— Брат Джон, с вашего позволения. Черт возьми, вы вечно боитесь, что вас кто-нибудь «заставит плясать». Что вы имеете в виду? Прыжки вверх-вниз на упругой поверхности? «Скачку вдвоем», как сказал бы Рабле?
— Хватит, не будьте Макваришем. Любой мужчина, кое-как умеющий читать, запоминает пару гадких словечек из английского перевода Рабле, пробует их на женщинах и думает, что ему сам черт не брат. Мне это нужно как прыщ на жопе, если уж вам непременно хочется услышать раблезианское выражение. Когда я говорю «заставить плясать», я имею в виду то, что мужчины вечно проделывают с женщинами: заставляют их растеряться, ставят в неловкое положение, оскорбляют их свысока и благодушно помыкают ими. И я не собираюсь этого терпеть.
— Вы делаете мне невыразимо больно.
— Ничего подобного. Вы — прихлебатель высшей марки, брат Джон. Но мне плевать. С вами интересно, и я готова платить, чтобы слушать ваши рассказы. Я считаю, это честный обмен. Я же вам сказала: я терпеть не могу разговаривать в шуме.
— О, эта страсть чересчур цивилизованного человека к тишине! Совершенно неестественная. Зачатие человека обычно сопровождается определенным количеством шума. Первые девять месяцев жизни нас носят в утробе под оглушительную какофонию: барабанный грохот сердца, бульканье и бормотанье кишок, которые, должно быть, шумят не хуже такелажа парусника, громкий смех матери, — вы можете себе представить, каково приходится крохотному капитану Немо, прыгающему вверх-вниз в водяном пузыре под сотрясения материнской диафрагмы? Почему дети шумны? Потому что выросли в шуме, в буквальном смысле этого слова. Взрослые сердятся на детей, когда те утверждают, что удобнее делать уроки при включенном радио, но дети лишь пытаются восстановить первозданный шум, в котором они учились быть всем — от комка клеток до рыбы, от рыбы до человека. Вкус к тишине — сугубо приобретенный, обусловленный. Тишина — это бесчеловечно.