— Господину Кустурике и его музыкантам — кьянти 1995 года, лучший сбор!
Мы поднимаем бокалы, и теперь я знаю, что делать!
— Аугури[18], синьор, этот ужин — трогательный знак вашего гостеприимства, и я хочу вручить вам подарок в присутствии музыкантов нашей группы. Эта чудесная картина отныне принадлежит вам.
Встаю и широким жестом передаю ему картину.
Тишина. И — веселое лицо хозяина ресторана:
— Вы щедрый человек, но я никак не могу принять такой подарок, ведь это ваша картина, я знал покойную Анастасию, мы вместе ходили в музыкальную школу, я знаком с ее супругом! Представляю, сколько стоит это полотно… Знаете, она в жизни не продавала свои картины дешевле пяти тысяч евро за штуку!
— Но вам не придется платить за этот холст ни единого евро!
Он знает господина Жабу и знал покойную Анастасию. Пусть я пьян, но все равно готов провалиться под землю.
— Так что картина — ваша, а от меня вам mozzarella buffala all'olio и кьянти 1997 года, лучший урожай десятилетия!
Сегодня сложно судить, насколько я был тогда глуп и бестактен. Так или иначе, неловкость и стыд тонут в очередном бокале кьянти. Остаток вечера сохранился в моей памяти подобным фильму на испорченной 35-миллиметровой пленке. Администратор Андреа утешает меня:
— Завтра картину понесу я! Не переживай!..
— Да не нужно, спасибо! Я пьян и слегка несчастен.
— Доверь картину мне вместе со своей бедой!
Меня выводят из ресторана, подхватив с двух сторон под мышки, пальцы ног волочатся по асфальту. Администратор, уложив меня на кровать, вешает картину.
И снится мне город — как на ладони вижу Петра Апостола Спелеолога, он готовится к новому выступлению в Лионе. В шатре на сцене, которую возвели на рыночной площади, маэстро потягивается, разминает пальцы, ассистент подает ему фрак; я возникаю непонятно откуда и перехватываю фрак у ассистента, Петер строго смотрит на меня:
— Верни ему фрак, не срывай представление!
— Что ты, Петер, прости.
— Никаких извинений — выйди-ка из шатра!
Собирается толпа, со всех сторон наплывает гомон и гул голосов. В смущении я смотрю на Петера из толпы, но улыбка возвращается, когда в опустившейся тишине выходит маэстро; я начинаю аплодировать и смеюсь, он останавливается и смотрит на меня с каната:
— Не отвлекай!
Сердце колотится и будит меня в три часа ночи. Всё, решение принято: сожгу картину! Будь что будет. Проделаю это в ванной. Идеальное преступление, как говорится. Если преступник кого-то убил, а тело не обнаружено, то и преступления не было.
Покупаю у портье спички и возвращаюсь в номер. Беру в ванной полиэтиленовые шапочки для душа, засовываю их в круглые детекторы дыма на потолке, мажу обувным кремом раму и чиркаю спичкой. Рама воспламеняется. Несу картину в ванную и, затворив дверь, возвращаюсь в комнату.
Жду. Огонь разгорелся не сразу, дым просочился только минут через двадцать. Закуриваю сигару, хочется увидеть настоящее пламя — дыма, который уже заполнил почти всю комнату, мне недостаточно. Проходит совсем немного времени, и раздается сигнал пожарной тревоги, в коридоре хлопают двери, доносится топот. Однако странно, сирена звучит где-то в другом крыле отеля, в моем номере детекторы заткнуты. Заглядываю в ванную и вижу невероятное: горит все, кроме полотна госпожи Анастасии! Огонь перекинулся с рамы на полотенца, полыхает туалетная бумага, плавится ободок светильника, бумажные салфетки сгорели почти дотла, тает крышка унитаза… На миг замираю: как вышло, что огонь не охватил картину? В раскаянии хватаюсь за раму и, обжигая пальцы, выдираю из нее холст, включаю душ и поливаю все, что поджег. Масло на полотне госпожи Анастасии невредимо. Высовываю голову в коридор, начинает завывать еще одна сирена, как в нацистском лагере, комната вся в дыму. Выбегаю из номера. Вой сирен повсюду. Паника, люди натыкаются друг на друга, кто-то кричит «Пожар!», я мчусь по коридору, затем бросаюсь обратно в номер. Скатываю картину и снова выбегаю со слезящимися от дыма глазами.