— Йа-а-а-а! — негодующе проревела обезьяна.
Ева вздрогнула и снова раскрыла глаза.
Подвал был залит желто-серым светом потолочной лампочки, забранной стальным намордником.
Сорвавшись со стула, обезьяна металась от стены к стене, как будто не находя себе места. Скачки сопровождались резкими звуками — цоканьем, скрежетом когтей по бетону, хрипом; вот она задела стул, и он с грохотом повалился; а тень ее сигала со стены на стену совершенно беззвучно, и это было еще жутче. Вдруг, словно осознав бессмысленность своих действий, обезьяна остановилась как вкопанная; вот медленно села на пол и помотала башкой; протяжно завыла в припадке отчаяния, по-собачьи задирая морду к потолку; потом повернула голову, и ее круглые желтые глаза встретились с глазами Евы.
Взгляд обезьяны был так пронзителен, что Ева попыталась вскочить. Должно быть, однако, действие дурмана еще сказывалось: тело казалось слепленным из какой-то тяжелой и сырой субстанции; ватные ноги не послушались, и единственное, что она смогла сделать, — это лишь плотнее прижаться к стене.
Негромко заурчав, обезьяна решительно двинулась к ней. Сгорбившись и опираясь на длинные черные лапы, она сделала всего два или три быстрых и по-зверьи легких шага. Ева успела подумать, что повадки обезьяны стали иными казалось, она чем-то обрадована; да и шагала теперь как-то иначе по-хозяйски.
Обезьяна приблизилась и, снова низко заурчав, потянулась к ней широкими мокрыми губами.
Ева не закричала.
Странно, но она испытывала не ужас и не брезгливость. Да, ей было неприятно, что обезьяна обратила на нее внимание, подошла и теперь тянется к ней губами. Но это было не омерзение, не гадливое чувство, в котором пронзительный страх мешается с гневом, а обычное, нормальное неудовольствие субъекта, которому досаждают ненужным ему сейчас вниманием.
— Отстань, — фыркнула она, отворачиваясь. — Голова болит.
Обезьяна заурчала настойчивей и схватила ее за руки.
— Ну что же это такое! — слабо вскрикнула Ева.
Но у нее не было сил сопротивляться, и поэтому через несколько секунд вялой борьбы она подчинилась. Ласково ворча, обезьяна неторопливо овладела ею раз и другой, а потом села рядом и стала искать у нее в голове, подтверждая свое расположение добродушным уханьем.
Это продлилось недолго. Послышались невнятные голоса… какое-то громыхание… Обезьяна вскочила, угрожающе рыча. По нервам ударил резкий скрежет.
Дверь распахнулась.
Ева тоже попыталась подняться на ноги — но тело снова ее не послушалось.
Вошедших было двое.
Официант с грохотом поставил клетку на пол. Метрдотель прислонил к стене украшенное куньими хвостами золоченое древко.
Ева с ужасом смотрела то на одного, то на другого.
Обезьяна прыгнула в дальний от них угол и сжалась там, рыча и скалясь.
— Хуа? — спросил официант.
— Хардациг, — ответил метрдотель, пожав плечами.
— Хуа прициг?
— Прициг нут, — сказал метрдотель и безразлично махнул рукой в сторону Евы.
Официант наклонился и просунул ладонь под ее плечи.
— Цигуа анциг, — заметил метрдотель.
Когда они затолкали безвольное тело в клетку, официант прижал голову Евы к круглому отверстию и, сморщившись от усилия, чем-то щелкнул. Одна полукруглая железка жестко схватила подбородок, вторая — затылок. Ей показалось, что голова вот-вот расколется. Облегчить страдание можно было лишь одним способом, заранее обреченным на неудачу: изо всех сил заталкивать темя как можно глубже в эту проклятую дыру.
Губы не шевелились. Она стонала беззвучно.
— Хацуг! — приказал метрдотель.
Оркестр построился у дверей. Тот, кто управлял медным листом, ударил в него железкой, и звон наполнил все помещение. Музыканты двинулись за ним: первый бренчал по струнам, второй пронзительно дудел, третий молотил в барабаны.
Официант просунул древко в кольцо, приваренное к верху клетки.