Выбрать главу

Каждый из вагончиков жил своей жизнью. Лишь изредка кто-нибудь наведывался в гости и, как правило, лишь с просьбой одолжить немного соли или спичек, или еще чего-нибудь в этом же духе. Но были и такие вечера, когда бригады, по случайному стечению обстоятельств, собирались вместе. Тогда тихие, "мирные пьянки", вдруг превращались в один стихийный, пропитанный алкоголем, бунт. Целая вахта, рискуя получить хороший нагоняй от начальства, заливаясь спиртным, переходила от одного шатающегося стола к другому, занося с собой в человеческие конуры снег, который тут же таял и оседал испарениями на маленьких, похожих на карманы, окнах. 

Пьяные разговоры иногда переходили в драки: кто начинал первый и что послужило причиной - мало кого волновало. Жилистые руки в пылу ничего не значащего, но принципиального спора хватали топоры и пилы и только одному Богу известно - по какой такой причине за все эти бесконечные попойки так никого и не убило. Но на следующее утро "драчуны" уже вместе валили лес, перешучивались, на перекурах делились второсортным табаком и знали, что вечером все повторится. 

Каждый из этих работяг, приезжал сюда лишь на время, не собираясь в будущем возвращаться, но каждый из них, возвращался снова и снова. Тот мир, что был где-то далеко, там, где большой город, семья, счета за электричество, скидки по пластиковым картам, Путин и "Дом-2" по телевизору - тот самый до боли привычный и предельно ясный мир и потому предельно надоевший - после двух-трех недель на таком вот "пятачке" с людьми, почти слившимися с тайгой в своей дикости, вдруг переставал быть таковым и вспоминался с нежностью и самой искренней любовью. Казалось, что само тело вспоминало теплую, чистую постель и нежные руки любимой женщины - все остальное же казалось чертовски не важным. Так думал каждый из этих лесорубов и каждый из них надеялся вернуться как можно быстрее. Каждый из них, засыпая под морозный треск уходящих в небо - как пики - сосен, укрывшись замасленным бушлатом, про себя вычеркивал из своей памяти еще один самый холодный и самый тяжелый день в своей жизни, становясь на этот же день ближе к своему собственному тихому, уютному счастью в кругу семьи. 

И каждый из них, уезжая домой, оглядывался на делянку так, словно прощался с ней навсегда, будучи совершенно уверенным в том, что больше никогда не вернется. Но проходило совсем немного времени и каждый из них возвращался. Может быть потому, что тот - "другой мир", такой любимый и ожидаемый - на самом деле оказывался не таким уж и ждущим, как того хотелось. Вся его любовь и теплота самым пошлым образом быстро растворялась в мелочах быта, драгоценные минуты счастья, к которым тянулась заскорузлая память, растрачивались на глупости, о которых и вспоминать было нечего. И, может быть, вовсе нет и не было ничего стоящего, вернее бесценного за искрящимися снежными шапками вековых сосен, и возвращение было очередной, вынужденной командировкой. 

Поговаривали, что совсем недалеко от этих мест, чуть выше по реке жили старообрядцы. Удили рыбу, собирали ягоды и молились. И знать не знали ни о каких космических спутниках, телевизорах и капитализме. Знали только, что торопиться в жизни некуда, а вот успеть за короткий день нужно многое. И не ведали они ни о каких войнах, но знали что такое бороться за жизнь, когда медведь, пришедший на запруд полакомиться рыбой, всего в трех прыжках от них, босоногих, но твердо стоящих на промерзшей земле. 

В то время Вите казалось, что эти лесорубы - грубые и малообразованные - самые умные люди на свете. Они понятия не имели как извлекается квадратный корень и с трудом могли написать пару слов без ошибок. Вместе с тем, у большинства из них жизненного опыта было столько, что с лихвой бы хватило на добрый десяток обычных человеческих жизней, истлевающих в блочно-бетонных коробках городских квартир, расчетливо строящихся вдоль индивидуальной кредитной истории. В них была искренность. Смешная, с точки зрения какого-нибудь клерка или налогового инспектора, но чрезвычайно важная для тех, кто каждый божий день неизбежно сталкивается с чем-то несоизмеримо большим, чем он сам. И Витя, в конце концов, постепенно сделался таким же. Выйдя, однажды, из прокуренной бытовки, наполнить пустеющую грудь свежим, морозным воздухом, он - окруженный и придавленный сверкающим, кажущимся хрустальным, бескрайним ночным небом, - вдруг явственно ощутил, как оно разбивается, обрушиваясь на него всей громадой бесконечной Вселенной. Тогда, как ему показалось, он понял - насколько мал и ничтожен он сам, по сравнению с собственным, вдруг посетившим его чувством не имеющей конца и края жизни. 

Только из-за этого чувства, как теперь он думал, - уже стоило бросить все, тем более, когда это "все" ровным счетом ничего не стоило. 

Впрочем, пощечина и тогда жгла его щеку намного сильнее, чем тобольский мороз. Но время все же внесло ясность и непонятое настоящее в конце концов стало равнодушным прошлым. 

"Или нет? -думал тогда Виталик, - Может наконец все встало для нее на свои места и... ну, по крайней мере вряд ли снова начнет «выражаться» пощечинами, - он усмехнулся, - интересно же, все-таки, - как она там?"

Теперь она держала его за руку и вела, смеясь и что-то рассказывая без умолку, в лекционный зал. В аудитории стоял обычный для перемены гвалт. Сто с лишним человек, с самого низа и доверху, разом что-то живо обсуждали. Кто-то, склонившись над планшетом, ударяясь головами, что-то увлеченно разглядывал, смеясь; кто-то, перевешиваясь через вышестоящую парту, упрашивал дать посмотреть конспекты; кто-то, глядясь в зеркальце, делал недовольную мину, увидев комочки туши на ресницах. На Лену с Виталиком не обратили никакого внимания - мало ли кто там входит или выходит? Но не успели они подняться до середины аудитории и найти свободное место, как раздался громоподобный голос вошедшего лектора: "Все заняли свои места и приготовились слушать!" Профессор Фролов, большой специалист по немецкой литературе, друг самого Генриха Бёлля, прозванный студентами за высокий рост, рыжую шевелюру и несгибаемость «Ржавым Гвоздем». И только они сели, как профессор Фролов начал свою лекцию. Впрочем, не с литературы, а с разноса тех нерадивых студентов, которые имели несчастье пропустить последний семинар по его предмету. Перечислив всех «преступников» по именам, он дал твердое обещание поставить им «неуд», и только после этого объявил тему: «Будденброки. Распад одной семьи». 

Лена, осторожно разложив перед собой тетрадь и целую батарею цветных ручек, тотчас превратилась в послушную ученицу и напрочь забыла о существовании Виталика. Он смотрел на нее и поражался тем переменам, которые произошли в ней. Девушка, которая раньше совсем не отличалась прилежанием, более того — считала себя чуть ли не бунтаркой и главным возмутителем спокойствия на факультете, теперь с упоением слушала лектора и, если бы он задал аудитории какой-нибудь вопрос, она была первой, кто с готовностью первоклассника, поднял руку. Томас Манн не вызывал интереса у Вити, он его, если честно вообще не читал и пока не собирался, поэтому монотонный гул, издаваемый профессором, быстро ему наскучил и стал вызывать зевоту. 

Чтобы хоть как-то отогнать дремоту, Витя начал искать среди многочисленных студентов тех, с кем он некогда вместе учился. Но затылки их были не слишком выразительны для того, чтобы узнать хоть кого-нибудь. В конце концов, от нечего делать, он стал рассматривать многочисленные надписи и рисунки - «настольное творчество» студентов, некогда также скучавших, как и Виталик и не придумавших ничего лучше, чем «разукрасить» парту не всегда пристойными надписями и рисунками. Впрочем, среди русского мата и анатомически верных половых органов встречались и латинские изречения, наподобие «Tercium non datur», эпиграммы Пушкина и неизменное на таких «скрижалях» излияние чувств - «Любимая, я тебя люблю!» 

Виталика клонило в сон. Веки, не слушаясь, тяжелели и норовили закрыться. Голос лектора становился все отдаленнее. Упершись подбородком в ладони, Виталик уставился на надпись «Здесь я кошу от армии», выцарапанную на лакированной поверхности студенческой парты. «Только на секунду!» - подумал Виталик и сомкнул веки. В ушах стоял непривычный шум, доносились какие-то шорохи, казалось, что слышно, как скрипит на бумаге чья-то шариковая ручка. В темноте что-то двигалось: размеренно, из стороны в сторону. Похоже, это был маятник или что-то похожее на него. Так и есть: это молоточек, никелированный медицинский молоточек, какими в поликлиниках невропатологи стучат по коленкам. Только он перевернут — кто-то держит его за самый кончик и раскачивает перед глазами.