- Это... не так... - растерянно произнес Витя, чувствуя как жжет щеку, - все не так...
Лицо Лены вдруг исказилось, словно плохо настроенное изображение. Дымная, напитанная алкогольными парами и алеющим бархатом зала поплыла перед ним. В голове настойчиво заговорил его собственный, но такой отчужденный голос: «Уходи отсюда! Сейчас же!»
Ноги его подкашивались и все же, не обращая внимания на тающий позади голос Лены, теперь такой далекой и совершенно не важной для него, Витя добрел до маленькой прихожей, больше похожей на прокуренный тамбур вагона, и, сняв с вешалки куртку, вышел из квартиры.
Голос в пылающей огнем голове звучал все сильнее: «Тебя уже ждут... Тебя уже ждут... Тебя уже ждут...» Из памяти его вдруг стали словно выплывать картины прошлого. Нелепые, несвязанные между собой, словно дурной сон. Шатаясь, он буквально вывалился из подъезда под холодное ночное небо и, привалившись к обшарпанной стене старого дома-колодца, потащился, еле держась на ногах. Его бил озноб. Тьма вокруг, странные, причудливые силуэты то появляющиеся, то исчезающие, и дождь, будто прорвавшийся из бездны, падающий на него с чудовищной силой — это все, что ощущал Витя.
Одна из темных фигур, вытянутая и будто пропитанная темнотой, вдруг остановилась прямо возле него и, дохнув на него холодом, произнесла: «Последний сон...»
Витя почувствовал удар. Почувствовал как падает его тело — чужое и ненужное. Страха не было. Теперь уже поздно было бояться.
Пушкин наклонился над упавшим без сознания Виталиком и, пряча в карман кастет, усмехнулся: «Спи, моя радость, усни, в башне потухли огни... Твой последний сон... Вечный сон...»
Он поднял воротник куртки и, съежившись от сквозняка, поспешил прочь из темной, продуваемой подворотни. Но не успел он отойти и на десять шагов, как услышал позади себя визг тормозящей машины. Он оглянулся и тут же побежал изо всех сил: сзади него, из полицейского фургона выскочили омоновцы. Через мгновенье Пушкин уже лежал на мокром асфальте, с заломленными руками, прижатый берцем полицейского, и хохотал. «Я же знал, суки, я же знал!..» - кричал он изо всех сил, впрочем, и не надеясь на то, что его хоть кто-нибудь слышит.
Странное дело, но Витя совершенно точно знал, что не спит. И, вместе с тем, чувствовал, что что-то не так. Будто темнота, которая была прежде вокруг него, теперь вся в нем. Совершенно не чувствуя свое брошенное тело, он с интересом наблюдал как далекий, но все более яркий, свет приближается к нему, превращаясь из точки в поглощающее его пространство. Ему стало страшно. Свет стал причинять нестерпимую боль.
- Тсс... Свет... Этот свет слишком ярок. Слишком много его в глазах. Слишком много света... - его собственный голос теперь ему не принадлежал. Из него, как выливающееся из осколков зеркала отражение, появился его же двойник. Он то был отчетливо ощущаем, то вдруг пропадал где-то в глубинах искореженной памяти, вытаскивая оттуда все новые и новые образы. Голос его то затихал, то громоподобно вырывался, раскатываясь по странным видениям, липким, как самый кошмарный сон.
- Тсс... Только смотри...
Вводящий тонкий стальной стержень под верхнее веко старается сделать все аккуратно - так, чтобы болезненная процедура причинила как можно меньше боли. Лицо, наполовину закрытое медицинской маской, наполовину - большими, с толстыми линзами, старомодными очками - отражено на гладкой стальной поверхности острого инструмента.
- Тсс... тихо... тихо...
На его лбу проступили вздувшиеся от напряжения вены, зрачки глаз расширились и застыли, спина его выгнулась до предела, его рот перекошен и, кажется, он вот-вот завоет от боли... но -ни звука.
- Тирлим- бом -бом, тирлим - бом -бом, горит, пылает кошкин дом...
Процедура должна завершиться одним- единственным, точным и коротким ударом никелированного молоточка по краю блестящего стержня.
И все.
На этом все закончится.
Или нет?
- Я — твое детство. Теперь такое далекое и уже совсем чужое. Только отрывки, маленькие кусочки и каждый раз, пытаясь собрать их в единое целое, у меня получается новая картина, новое детство. Я помню стол свой письменный. Он стоял у окна. Я садился за него и смотрел во двор, в котором все: и малышня с мамками, и проезжающие машины, и пьяная дворовая шпана, - все вместе, все заодно. А я смотрел. И темно уже за окном. И различить можно только фонари да пару-тройку автомобилей в их свете. И снег все падающий и падающий. Мне не было скучно. Было тихо и покойно. Было хорошо.
Или я писал. Я открывал какую-нибудь книгу (все равно какую) и выбирал оттуда абзац вслепую, ткнув пальцем в раскрытый том, чувствуя выпуклость отдельных букв и целых слов и переписывал в чистую линованную школьную тетрадь. Мне нравилось это делать. С каждым днем я изводил все больше и больше бумаги. Толстой, Дюма, Твен, Пушкин - кто только не был хозяином тех строк, что выходили из-под моей руки. Но мне, мне казалось, что все это - мое.
Надо ли говорить, что я был этаким "домашним мальчиком"? Я был даже не "домашний", я был - "комнатный". Родители буквально выгоняли меня на улицу, чтобы их сын хоть немного дышал свежим воздухом. "Ну хоть пять минут-то ты можешь? Иди поиграй..." - говорила мама, вытаскивая меня из-за стола. У меня были наручные часы. Самые настоящие, взрослые. Откуда они у меня появились (красный циферблат и стекло сплошь в царапинах) - не помню. Помню, что я выходил, стоял у дверей подъезда, дышал свежим воздухом ровно пять минут, сверяясь по часам, и возвращался обратно. К книгам, столу, высокому для меня стулу (из-за чего ноги постоянно затекали), к тому самому двору за окном, который был мне более понятен и привычен. Так шло мое детство- в общем-то безмятежно и вполне счастливо.
Я - то, что должно сгореть...
Прикрученные к выпяченным наружу белеющим ребрам штифты слишком туги. Намертво припаянные к ним конструкции из покрасневшего металла похожи на сплетения прожилок крыльев стрекоз, когда сквозь них смотришь на далекий, затуманенный, белесоватый солнечный диск. Их поверхность шероховата, как язык кошки. Железная, громоздкая темнота за вывихнутыми плечами не дает ступить и шагу по собственному, расходящемуся кругами отражению под ногами. Дождь, идущий долгие-долгие годы, - теперь уже ливень, хлещущий со всех сторон. Укрывшись под навесом из бетона и стали многоэтажного панельного дома, скорчившись прямо на земле, сам превращенный в хлябь, от бьющего меня озноба, я слышу то, что не должен слышать...
- Успокойся же, я просто взгляну на тебя изнутри...
Он лепит серебристую ленту скотча на рот. Он выламывает руки так, что слышен хруст ломающихся костей. Он с размаху бьет по лицу, чтобы привести в чувство. Огромными лапами пытается убрать налипшие комья грязи с белого лица, аккуратно вытирает сломанный нос, из которого хлещет кровь, чем причиняет еще большую боль. Ее слышно даже через скотч.
Кто-то проходит мимо. Спешит домой. Чашка горячего чая с лимоном. Наполненная ванна. Телешоу в кресле возле торшера и заспанная жена. Завтра отправлять ребенка в школу после осенних каникул. Спать.
По лезвию стекают капли. С усилием, но все же. Ничего не испортить. Прочерченная от ключиц до самого мечевидного отростка буква "Y" становится красной. Все лишнее смывает проливной дождь. Тело бьется. Оно все чувствует. Чувствует. И в этом все дело. Лапы медленно, но уверенно разверзают грудную клетку. Капли дождя разбиваются о розоватую мякоть легочной сумки, судорожно наполняющейся сыростью осеннего ночного воздуха. Перед тем, как окончательно угаснуть, глаза видят перед собой вырванный из груди бьющийся, окутанный синими прожилками багровый комок, от которого исходит пар.
Прижав сердце к груди, он не уходит и даже не подымается с колен. Напротив, не обращая внимания на ливень и грязь, смешанную с кровью и человеческими потрохами, он ложится рядом и кладет свою бритую наголо огромную голову на плечо уже безжизненного тела.