— Корми людей, Арчил, — сказал он.
Тот поднял на него глаза и сейчас же опустил их. В этих словах для него другой смысл был главным. Приказывая раздать всем то, что он, ординарец, нёс для командира дивизиона, Васич впервые сказал вслух, что Ушакова нет. Расстелив на снегу плащ-палатку, Баградзе резал курицу, и губы у него дрожали.
Кто-то перевязал уже Халатуру. В маске свежих бинтов, промокших и запёкшихся на виске, его жёлтое, монгольского типа лицо было маленьким. Один глаз затёк, но другой, узкий, чёрный, живой, глядел весело.
Васич подошёл к Кривошеину, сел рядом с ним на снег. Тот лежал на спине с закрытыми глазами. Сквозь сильную бледность уже явственно около губ и носа проступила синева. Он истекал кровью. Она все шла и шла, наполняя брюшину. Всем нужно было дождаться здесь ночи. И только одному ему нельзя было ждать: если что-либо ещё могло спасти его, так это немедленная операция.
Кривошеин открыл глаза, долго смотрел, не узнавая, потом издалека, из глубины вернулось сознание, и взгляд осмыслился.
— Вот видите…— сказал он и улыбнулся бескровными губами. — Я лежал и думал, как мелочи вырастают в глазах людей, когда нет настоящего несчастья.
Он говорил тихо, с перерывами, с усилием.
— Перед самым боем меня больше всего волновало, что я неумело поприветствовал командира дивизиона. Не сам бой… не возможность вот этого…— слабой рукой он указал на себя, — а то, что я смешон, неловок. В сущности, это даже правильно. Люди не идут в бой умирать. Живые думают о жизни…
«Ему лет тридцать пять, — думал Васич. — Есть ли у него семья?» Но он не решился спросить об этом.
Если бы Кривошеин попал сейчас на операционный стол, в хорошие руки!.. Васич увидел руки Дины, крупные, с длинными пальцами; ногти острижены до мяса; руки, в которых характер виден не меньше, чем в лице. Он никогда прежде не встречал таких умных, одухотворённых рук. А может, он просто любил их? Странно, что все началось с неприязни. После операции она вошла в палату, глубоко сунув руки в карманы, так, что на плечах под халатом остро проступили углы узких погон. За нею следовала палатный врач — с историями болезни на согнутой руке, как с младенцем. Обе они остановились у его кровати. Она долго, уверенно отдавала распоряжения, а его тошнило после наркоза и до холодного бешенства раздражал резкий, властный голос этой женщины. Ни он, ни она в тот момент не думали, что два с половиной месяца спустя, лёжа у него на руке, похорошевшая, с жарко горящими щеками, она скажет ему: «Ты помнишь, с какой ты ненавистью смотрел на меня?»
А после, приподнявшись на локте, долго вглядываясь в его лицо влажно блестевшими в темноте глазами, она сказала:
— Подумать только, что ты мог попасть не в мои руки!..
При зеленом свете месяца сквозь морозное окно у неё зябко вздрогнули голые плечи.
— Ведь я сшила тебя из кусков.
И часто ночью, раскрыв на его груди ворот бязевой рубашки, она гладила ладонью рубцы на его теле, рассказывала ему про каждый из них и целовала.
— Какие у тебя мощные ключицы! — говорила она с гордостью, любовно трогая их.
А он говорил, что она изучает на нем анатомию. Она брала в свои руки кисть его руки, пыталась охватить пальцами запястье, и пальцы её не сходились.
— Знаешь, в форме ты даже не выглядишь таким сильным.
Но когда один за другим прибывали санитарные поезда, — ещё ничего не сообщалось в сводках, но здесь, в госпитале, все уже знали, что начались сильные бои, быть может, наше наступление, — она возвращалась после операций немая от усталости, с синевой под глазами и быстро засыпала на его руке. Тогда он осторожно вставал, садился у окна, обмёрзшего доверху, курил и смотрел на неё. Она спала, а он смотрел на неё. Он чувствовал себя сильным оттого, что есть на свете эта маленькая женщина, оттого, что она спит, сжавшись в комок, и ей спокойно спать, зная, что он здесь.
К полуночи комната выстывала. Он бесшумно открывал железную дверцу печи, складывал костериком с вечера приготовленные дрова и щепки и, сидя на корточках, поджигал их. Она просыпалась от потрескивания берёзовых поленьев.
— Мне стыдно, — говорила она, поёживаясь в тепле под одеялом, — но я ничего не могу с собой сделать. Это защитная реакция организма. После всех бессонных ночей.
И она опять засыпала и просыпалась, когда уже пел чайник на раскалившейся до малинового свечения плите и в комнате было жарко. Ночью, вдвоём, не зажигая огня, только открыв дверцу печи, они пили чай. Трещали дрова, трещали на улице деревья от мороза, мохнатое от инея окно было синим, а скатерть на столе и сахар в сахарнице — красными от пляшущего огня.
— Я растрёпанная, да? — спрашивала Дина, трогая рукой волосы, и глаза её счастливо блестели. — Ты не смотри. А хочешь, смотри. Все равно я счастливая.
И на руках её, на губах, на лице были отсветы печного огня…