Легко ли мне было поверить в то, что на противоположной верхушке может сидеть дочь помещика — уже почти семнадцатилетняя девушка, — которая с таким проникновенным чувством исполняла Шумана и Шуберта и переводила Protessi Sposi?
После всего увиденного я уже не мог сомневаться в этом.
Мне самому было неясно, почему это открытие вызвало во мне такое неприятное чувство. Разве следовало придираться к хорошо воспитанной во всем остальном девушке только из-за того, что та любила время от времени вскарабкиваться на самую верхушку высокого дерева, чтобы своим смехом вызвать на состязание эхо? У нее не было под рукой гувернантки, которой это могло бы не понравиться, да и заподозрить ее в близости со своим школьным товарищем, у которого еще молоко на губах не обсохло, было бы совсем нелепо. Однако мне не хватало — с одной стороны — чувства юмора для того, чтобы представить себе молодую даму, подобно дикой кошке покоряющую древесные вершины, дабы исполнить свою партию в смеховом дуэте, и, с другой — я давно уже не упражнялся в акробатике и должен был отказаться от мысли полезть вслед за девушкой наверх и там объясниться ей в любви.
Я собирался без обиняков поговорить с ней об этом за ужином, однако вынужден был отказаться от своего намерения: умоляющий взгляд, который она бросила на меня, едва я заговорил о лесной долине и исполинских деревьях у самого ее входа, напомнил мне о том, что ее мама оставалась в неведении по поводу всего этого. Позднее мне также не удалось объясниться с ней об этом. Сразу после еды — под предлогом того, что ей предстояла какая-то работа, — девушка, пожелав всем спокойной ночи и не поддавшись на все уговоры брата спеть еще что-нибудь, удалилась.
На этот раз она, по крайней мере, подала мне руку и дружелюбно кивнула на прощанье.
Когда мы опять остались вдвоем с ее братом, я тут же выпалил, что знаю теперь, какую разгадку имеет эта таинственная история с лесным смехом. Я спросил, вполне ли устраивает его, что его сестра — уже вполне взрослая девушка — бродяжничает подобно цыганке с этим подростком.
Брат девушки рассмеялся: „Мне кажется, что ты уже начинаешь ревновать ее к этому бедному калеке, — сказал он. — Нет, не беспокойся: они привыкли друг к другу еще с детских лет, и поскольку на земле Фридель не может поспорить ни с одним из ровесников в беге наперегонки, то рано научился лазать по деревьям и вскоре настолько преуспел в этом, что мог бы посоревноваться в этом даже с белкой. Это возбудило зависть во Фрэнцель — платьев со шлейфом она пока еще не носит, — и так как это неплохое гимнастическое упражнение, я с удовольствием разрешаю ей предаваться столь невинным забавам. Вот только наша мама очень боязлива и никогда бы не разрешила своей дочери выделывать такие головокружительные трюки. Поэтому мы все от нее скрываем. Теперь ты, вероятно, понял, почему я не принял всерьез твои страстные излияния. Ты никогда не смог бы сделать девчонку с такими ребяческими увлечениями предметом своей любви“. — „Отнюдь нет, — возразил я. — Бог позаботился о том, чтобы деревья, на которые залезают молодые девушки, не достигали своими кронами небес. Осмеливаюсь утверждать, что на земле — хоть я и не блестящая партия — я сумею так устроить ее жизнь, что и в городе она не разучится смеяться. Разумеется, при одном только условии: если она будет хотя бы наполовину так же неравнодушна ко мне, как я к ней“. — „А почему ты сомневаешься в этом?“ — спросил он.
Я рассказал ему о ее непримиримом отношении ко мне и о своей твердой уверенности в том, что неприятен ей в такой степени, что она желает только моего скорейшего отъезда.
C этим мой друг не хотел соглашаться. По его словам, она была довольно странной девушкой, так что он сам ее не всегда понимал. Что же касалось меня, то он обещал выведать все по этому поводу у неё самой. Окажись мое подозрение небеспочвенным, и он — по крайней мере, в данное время — не взялся бы мне помогать (хотя моему другу не хотелось лишать меня надежд на будущее: видеть в моем лице зятя ему-де было бы очень приятно).
Итак, прошло еще несколько дней. Внешне в моих отношениях с девушкой, которая постепенно все больше и больше завладевала моими мыслями, ничего не изменилось. Она откровенно избегала оставаться со мной наедине, отклоняла мои предложения провожать ее во время ее утренних прогулок и — если мне удавалось все же вступить с ней в разговор — ограничивалась настолько короткими ответами, насколько это было допустимо правилами приличия, и была подчеркнуто нелюбезна со мной в тех случаях, когда я встречал ее в обществе ее хромого друга детства. Уже издалека я видел, как омрачалось открытое лицо бедного мальчика, как только он замечал меня. При этом он щурился, словно хотел избежать неприятного ему взгляда, и едва отвечал мне, когда я пытался с ним заговорить. Так как я заметил, что могу по собственной вине лишиться той капли благосклонности, которую мне оказывала девушка, если буду навязываться в качестве третьего лишнего в их союз, то старался всякий раз сворачивать на окольную дорогу, заслышав стук костылей по мостовой.
Дуэт на верхушках кленов больше не звучал. Вероятно, эта парочка отыскала для своего лесного смеха более отдаленное место. Они отказались даже от своих состязаний с эхом — только бы не сталкиваться со мной лишний раз… То, что прежнее сочувствие в моем сердце уступило в конце концов место настоящей ненависти к учительскому сыну — так как я должен был видеть в нем своего более удачливого соперника, — было, правда, не совсем по-христиански, зато понятно чисто по-человечески.
Мой друг, который и без того — как всякий рачительный сельский хозяин — показывался в это время года дома только за столом, казалось, был ни в малейшей степени не обеспокоен состоянием моего сердца. Я уже начинал подозревать, что он совсем забыл о своем обещании ради меня укротить свою дикую сестрицу, и осмелился напомнить ему об этом. И вот однажды вечером, во время наших обычных бесед и курения перед сном он взял меня за руку и повел к самой удаленной скамейке сада.
Здесь он, не без некоторого смущения, начал докладывать мне о результатах своей дипломатической миссии. Как он и предполагал, девушка, к сожалению, оставалась еще таким ребенком, что не могло быть и речи о серьезном разговоре с ней. Впрочем, она якобы призналась в том, что никогда не испытывала антипатии к моей персоне. По словам Фрэнцель, я вполне соответствовал ее представлениям о честном человеке и приятном собеседнике. Но как раз то обстоятельство, что я так старательно ухаживал за ней, было ей в высшей степени неприятно. „Не думай, Хуберт, — сказала она тогда брату, — что я до такой степени наивна, что не замечаю, как неравнодушен ко мне твой друг, хотя я не сделала и шагу ему навстречу. Пусть он выбросит из головы подобные мысли. Я не нахожу ни малейшего удовольствия ни в каких ухаживаниях и флиртах, чем обычно любят заниматься праздные люди в деревне, a о чем-то более серьезном вообще не может быть речи“. — „Тогда почему же?“ — спросил он тогда девушку и, поскольку она покраснела и отвела глаза в сторону, он употребил, наконец, весь свой авторитет старшего брата. Но, как он ни наседал на нее, девушка не дала себя запугать и, напротив, откровенно заявила, что не хочет причинять страданий Фриделю тем, что выйдет замуж за человека, который увезет ее отсюда. Бедный мальчик, по ее словам, почувствовал бы себя тогда совсем одиноким и покинутым и умер бы от горя и лишений. У него ведь, как она говорила; в жизни не было другой радости, кроме общения с ней. Она почувствовала бы себя самой бессовестной эгоисткой, если бы оставила его в одиночестве, чтобы обрести какое-то счастье только для себя.
Брат вроде бы принял это ее заявление за сумасбродный девичий каприз, однако затем, прочитав решимость в ее глазах, спросил напрямик, не влюбилась ли она во. Фриделя. „B таком случае, — будто бы сказал он, — моим долгом будет положить конец всему этому“. „Нет, — совершенно спокойно ответила ему девушка, — такая мысль мне никогда не приходила в голову. Он всегда был для меня кем-то вроде младшего брата и никогда не станет другим. Но если бы ты знал, какая у него тонкая душа и какие умные мысли приходят в голову, ты бы понял, что его общество я бы не променяла ни на чье другое, пусть это будет даже самый любящий и самый хороший муж, у которого не будет искривленных позвоночника и ног. И если у твоего друга в самом деле серьезные намерения относительно меня, то пусть он не тратит зря времени и сил. Фридель не переваривает его и никогда не простит ему внешних преимуществ. Да, он ревнив, хотя не имеет для того никаких оснований. Однако для него поставлено на карту слишком многое“.