Итак, в этой безутешной теснине должен был находиться монастырь, и из года в год там жили люди — женщины. Очевидно, это были души, отвернувшие свои взоры от жизни и мира сего и обратившие их к могиле и небесам. Но чем хуже тогда немедленная смерть и вечность?
Я догнал Фердинанда, ушедшего далеко вперед, и старался дальше не отставать от него. Я слышал, как он бормотал: «Сейчас должны звонить к вечерней молитве… Они, кажется, в самом деле ушли и действительней покинули свой монастырь. Из-за чего?»
— Я бы предпочел, чтобы мы их вообще не нашли. Я бы не мог пожелать лучшего этим беднягам! Любое другое место выглядело бы менее-ужасно, чем это. Кто в состоянии выносить такую жизнь в течение многих лет, не утратив при этом рассудка, «тому нечего терять», выражаясь словами сумасшедшей графини… Скажи мне только одно: как эти добровольные узницы могли жить здесь днями, да что там — неделями — в разгаре лета?
Все тем же хриплым шепотом он ответил мне:
— Она не отпускала меня.
— Кто мог тебя насильственно удерживать в этой скалистой дыре?
— Камальдолянка.
— И ты позволял себя удерживать?
— Я ведь не мог иначе.
— Но тогда ты был до потери рассудка влюблен в нее, так как только этим видом безумия можно объяснить твое бессмысленное пребывание здесь.
— Я — влюблен в мертвую?
— Ты опять со своей… идеей-фикс, — хотел добавить я. Однако взгляд на побледневшее лицо несчастного заставил меня замолчать. И в тот же миг он крикнул: «Вот он!»
Глава 5
Он был там!
Повернув за острый выступ скалы, мы внезапно оказались в самом начале ущелья; перед нами, отделенный от нас пропастью, стоял монастырь; с трех сторон окруженный крутыми, голыми стенами скал, уходящими в небо, а с четвертой стороны средством сообщения с миром служила узкая расселина в скале.
Только участок белой стены с черными воротами в ней и кроваво-красным крестом над ними выдавал здесь присутствие святого места. Я никогда не видел ничего более уединенного, более безутешного!
Кому суждено было войти через ворота в эту юдоль, тому уже не на что было надеяться — не на что!
Однако тропа вела в монастырь, в святое место… всех тех, кто входил через эти ворота, чтобы никогда больше отсюда не выйти; все они, стоявшие когда-то перед этой мрачной дверью, оставляли позади все земные надежды — но все они, без исключения, жили в этом альпийском скиту величайшей и ослепительнейшей надеждой измученного и обремененного заботами человеческого рода: надеждой на безоблачную жизнь после смерти, на духовную близость с божеством и со всеми, которых любили на земле эти заживо погребенные и кого они добровольно покинули, чтобы в назначенный час вместе праздновать блаженное воскресение. Увидев перед собой жилище удалившихся от мира, я не мог сдержать громкого крика ужаса. Фердинанд, стоявший подле меня и с трудом переводивший дух, пробормотал: «Не правда ли, жутко? И в таком жутком месте пережить еще один ужас…» Вне себя я воскликнул: «Зачем ты пришел сюда! Ты ведь болен и постоянно бредишь в горячке! Все, что ты мне рассказал об этом ужасном месте, — не более, чем твои горячечные фантазии!»
— Разве это место — горячечная фантазия? Он там! Все, что я пережил там, было такой же реальностью, как и то, что он сейчас стоит перед нами… А теперь пошли, скоро ночь.
В быстро сгущавшихся сумерках римского летнего вечера мы проделали последний отрезок пути — назад, по внезапно обнаружившейся тропе: она была вырублена прямо в скалах, вдоль пропасти, из глубин которой доносилось журчанье горного ручья. В некоторых местах тропинка была настолько узкой, что в скалу были вбиты железные скобы. Держась за них, мы продолжали наш путь, ощупью продвигаясь вперед, словно паря в сгустившихся потемках над пропастью, между небом и землей.
Путь был таким же страшным, как и цель, которой мы, наконец, достигли и которая, хоты в это и трудно поверить, произвела на меня еще более сильное впечатление, чем все остальное. Ущелье завершалось уступом в скале, на котором как раз хватало достаточно места для поселения: для скита в скиту, прибежища для уединившихся в полном уединении от мира, для склепа в склепе.
Как заколдованный, стоял монастырь на самом краю пропасти: вокруг — непроходимые, застывшие, мертвые скалы, вверху — кусочек неба, а внизу — черная бездна. Таким был здесь мир, и — «се есть мир!»
Святое место в самом деле оказалось брошенным, за что я в душе благодарил небеса. Черные ворота в белой стене с восходящим над ними красным крестом, будь они на замке, превратили бы монастырь в крепость, но они были открыты настежь. Я все же не решался переступить заросший травой порог, хотя ни одна из хозяек этого святого склепа, ни одна из заживо погребенных не могла в гневе изгнать меня.
Я был там, хотя охотнее повернул бы назад, бежал бы. Потому что в момент, когда черные ворота с красным крестом за мной закрылись, я почувствовал себя пленником, заживо погребенным в этом месте… Я смог различить перед собой в ночных сумерках небольшой, утонувший в буйной растительности двор, заросшую травой каменную лестницу, ведущую к высокому монументальному порталу, над которым возвышалось изваяние высотой в человеческий рост в белом торжественном одеянии: изображение святого Ромуальда!
До того времени я даже не подозревал, что статуя может производить такое жуткое впечатление.
Подобно духу места, бледное мраморное изваяние, казалось, парило над входом в дом святого, словно охраняя его в этой глуши.
Медленно поднимаясь вверх по ступенькам, я остановился перед церковной дверью, подумав о том, сколько человеческого горя вместил в себя этот Божий дом, и почувствовал острую жалость к несчастной человеческой жизни.
В этом настроении я забыл о человеке, который меня привел сюда и который пережил здесь что-то таинственное и страшное. Я даже не заметил, что он снова ушел далеко вперед от меня. Уединенность, которая обволакивала меня кладбищенским покоем, вызвала во мне чувство, будто я не смею дышать и ради всего святого должен удержаться от вздохов, чтобы не потревожить духов уединившихся здесь людей.
Но что со мной? Еще час назад мне была неприятна вера моего бедного друга в духов, его сбивчивые речи я воспринимал как горячечный бред и чувствовал себя с ним как в присутствии сумасшедшего; но, овеянный таинственным дыханием этого места, я уже начинал верить, что между небом и землей существуют вещи, которые делают наш рассудок беспомощным, как это случилось с моим другом.
Вдруг я чуть не вздрогнул от страха — все вокруг меня оказалось залито тусклым светом!
Мое воображение разыгралось настолько, что страх вызвала даже луна, поднявшаяся во всем своем великолепии над стенами скал и наполнившая своим светом ущелье.
Я все еще стоял на ступеньках лестницы, ведущей в покинутый Божий храм. Некоторое время спустя я все же поднялся наверх, вошел через открытые настежь ворота в святое место, откуда навсегда ушла небольшая община богомольцев, каявшаяся в своих грехах, и где обрели пристанище колючки и чертополох, птицы и дикие звери. В пустые глазницы окон заглядывал месяц, зажигая своим светом похожие на свечи цветы коровяка, которые цвели вокруг лишенного всех своих реликвий высокого алтаря. Образа тоже исчезли, и вместо них на сырой стене, лишенной своего старого убранства, разросся папоротник, скрывая ее за своим зеленым занавесом. Потрескавшийся мраморный пол призрачным эхом отражал мои шаги, спугнувшие большую серую сову, которая, издавая хриплые жалобные звуки, сделала несколько кругов над крестом, под которым молившиеся, вероятно, совершали покаяние. Это было место, где текли слезы, смешанные с кровью, и откуда вздохи и горестные вопли должны были достигать небес.
Я шел дальше.
Я вышел из церкви и остановился перед флигелем. Снова все те же открытые настежь ворота в белой стене, и над ними большими черными литерами — «Resurgemus». [13]
После такой жизни, проведенной в молитвах и покаянии, посвященные безжалостному и мстительному небу, обретшие здесь покой от жизненных страданий будут праздновать когда-нибудь блаженное воскресение.
Я вошел туда и увидел тусклые стены, в длинных узких нишах которых покоились в гробах тела женщин, которые в этом склепе для живых ждали смерти и новой жизни. Ниши шли от пола до потолка; все четыре стены, сверху донизу, были могилами! Каким счастливым должен был казаться момент высшего блаженства — освобождения — всем этим погребенным, когда они наконец-то могли испустить свой последний вздох: «Осанна, осанна! Мы освобождены от жизни!»