В тот же день я вернулся в пастушью деревню, сложил мои пожитки, купил кое-каких продуктов, рассчитался с хозяином и, попрощавшись с ним, на следующее утро взвалил свое имущество на спину мула, который принадлежал монастырю и которого для этой цели предоставили мне добрые женщины.
Казалось, все население сочло меня безумцем. Так как тот, кто по доброй воле, да еще и ради развлечения шел в это место, внушал страх даже жителям дикой Сабины; такой человек не мог быть в здравом рассудке: «Ма che volete? E Inglese!». [15]
Мул, который вез на своей спине все мое имущество, был замечательным существом по кличке Чекка; мальчишка же, который обычно водил в монастырь этого мула, а сегодня — меня, носил благозвучное имя Чекко. Чекка останавливался возле каждого жалкого кустика — утолить голод, а Чекко для расширения своего кругозора хотел узнать от меня, живут ли в Америке немцы и не тоскуют ли они иногда по человеческому мясу. Пока Чекка утолял свой острый голод терновыми ягодами, я пытался утолить жажду к знаниям у Чекко. Так, добившись полного взаимопонимания, мы достигли черных монастырских ворот под красным крестом, через которые Чекка обычно входил один, в то время как мальчика Чекко, если он не изъявлял желания помолиться в церкви, здесь останавливали. Сегодня же им обоим было разрешено сопровождать меня по узкому проходу между стенами к бывшему дому грешников и грешниц.
Дом был приведен в порядок, а койка карцера, в котором совершала покаяние и умерла сестра Магдалена, была выстелена свежевысушенной травой и застелена чистыми одеялами. Позаботились также и о столе со стулом, а алтарь в совершенно темной прежде часовне старательная женская рука украсила сверху донизу прекрасными цветами: лилиями и левкоями, гвоздиками и розами, мальвами и маргаритками — и все они были белоснежными! К тому же весь двор буквально купался в свете цветущей бузины, которая наполняла его и весь дом родными запахами.
Менее чем за час я уютно обустроился и теперь мог чувствовать себя «Фердинандо да Монако, отшельником из Камальдо» и к тому же очень важной персоной. В любом случае, романтики здесь было более чем достаточно.
Сестра Анжелика сообщила мне, что за двухразовым питанием, на которое я мог рассчитывать в монастыре, я должен буду сам приходить в определенное время и в определенное место. Пообедать я мог в половине двенадцатого дня, поужинать — в половине восьмого, а место, куда сестрой Анжеликой доставлялась еда, находилось в начале тропы, ведущей к моему скиту. Я готов был нести расходы по моему содержанию и предложил максимально высокую сумму. Мне разрешили, однако, уплатить только треть той небольшой суммы, которую я охотно бы пожертвовал добрым женщинам.
Когда я впервые сел за свою одинокую трапезу, уже смеркалось. Как настоящий немец, я вынес мой стол наружу и сидел теперь в зарослях бузины, как в тенистой беседке. Совсем рядом со мной находился надгробный камень той Магдалены из Падуи, вина которой была, вероятно, так огромна и покаяние таким незначительным, что ей даже после смерти было указано место в Одиноком карцере, вдали от ее менее отягощенных виной и более просветленных искуплением сестер во Христе — притом она была еще такой юной: всего двадцать лет!
Какая жизнь и какая смерть!.. Теперь я делил кров с ее мертвым, давно истлевшим телом; разве что ее уложили в более прохладную постель.
Когда же она умерла в этом доме?.. Ни одна цифра не указывала на год смерти. Как она умирала? После долгих страданий, которые, возможно, были для нее пытками? Может быть, она была тяжело больно — но ухаживали ли за рей, прикасалась ли к ней заботливая рука, склонялся ли над ней благосклонный взор, подарили ли ей чьи-либо сострадательные губы последнее утешение?
А может, ее просто оставили умирать, как бросают околевать больное животное, в котором больше не нуждаются его хозяева?
Двадцать лет!
Возможно, она металась там в смертных муках, взывая к Богу и людям о помощи, о милосердии, но ни Бог, ни люди не хотели сжалиться над ней в ее смертный час.
Может быть, она умерла здесь, проклиная Бога и людей, которые безжалостно бросили ее тут погибать?
Ей было всего только двадцать лет! Мне не пошло на пользу то, что я так долго думал о покойной, могильная плита которой находилась буквально под моими ногами. Кроме того, голова кружилась от пряного запаха цветущей бузины. С тяжелым чувством в душе и с головной болью я поднялся, занес в дом стол, стараясь не наступить на могилу сестры Магдалены. Потом я соблюдал эту меру предосторожности всякий раз, когда мне приходилось заходить в дом.
Тем временем наступила темная, беззвездная ночь. Однако даже в темноте кусты бузины излучали неяркий свет. Дверь в комнату я оставил широко открытой.
Я все больше стал чувствовать себя пленником. Чтобы развеять это чувство, я стал прохаживаться по дому, вышел во двор. Я прошелся узким проходом, дошел до небольшой площадки перед церковью, подошел к воротам. При этом я не хотел выходить наружу, а только открыть их и убедиться в том, что в любое время я смогу уйти.
Я обнаружил, что ворота заперты, а ключ — вынут из замка. Мои предчувствия не обманули меня: я был пленником!
Обругав себя, я двинулся обратно… Но — странное дело! Как только я вошел во двор, я снова вспомнил о мертвой. Чтобы избавиться от этих мыслей, я заставил себя думать о своей работе, о картине и — снова мысленно возвращался к покойной.
Камальдолянке, которая принесла в жертву Господу свое кровоточащее сердце, тоже могло быть двадцать лет. Может быть, у сестры Магдалены тоже были такие темные глаза; может быть, ее тоже силой заставили…
Однако я ведь не хотел думать о мертвой! Не хотел вспоминать о ней в доме, где она страдала и умирала и где я теперь должен был в полном одиночестве ночевать.
Только бы она обрела покой в своем одиноком гробу; только бы она, нераскаявшаяся и, следовательно, умершая не по-христиански, не встала из своей отверженной церковью могилы, чтобы, не зная покоя, несчастным призраком блуждать по свету, пока ее тени не простится то, что совершила она при жизни!
Но я ведь совсем не хотел о ней думать!
Ночью она мне приснилась.
Я видел, как она стояла возле моей постели и даже вела со мной беседу. Мне совсем не было страшно, хоть и я знал, что она — привидение, которому неведом покой в могиле и которое вышло из гроба, чтобы поговорить со мной. Естественно, это была монахиня с алтарного образа, то есть моя монахиня! Я рассказал ей, что ради нее пришел сюда, ради нее живу в этом кошмарном доме над ее могилой и ради нее буду здесь до тех пор, пока не закончу ее портрет. Она ответила, что уже привыкла к тому, что ее рисуют. Ее якобы уже однажды рисовали: еще раньше, при жизни, но с тех пор прошло уже много лет. Они с художником полюбили друг друга, — и из этого вышла грустная история. Я должен был остерегаться и не влюбляться в нее: ей ведь, по ее словам, было двадцать лет и она была красива, удивительно красива! Но теперь она уже более пятидесяти лет как мертва, и если я влюблюсь в ее призрак, то это может якобы кончиться печальной, очень печальной историей — теперь уже для меня!
Я пообещал ей, что постараюсь не влюбляться, так как, действительно, неприятно было бы воспылать страстью к привидению.
На что она мне ответила тогда: «И правда, очень неприятно».
Перед ее уходом я попросил ее заходить ко мне, потому что мы были в какой-то мере соседями. Она пообещала мне это.
Не успела она выйти за порог, как я проснулся. Но я, конечно, еще спал и видел сон, что я проснулся. Во сне я увидел, как очень бледная тень выскользнула за дверь и остановилась перед могилой сестры Магдалены. Я хотел спросить видение, не является ли оно призраком и не могу ли я ему помочь снова спуститься в могилу? Тут я заметил, что я в самом деле вижу это наяву.
Я не сомневался в том, что я бодрствовал, так как я вскочил с постели. Но светящаяся тень, скользнувшая за дверь, была, конечно же, обманом зрения — продолжением моей удивительной ночной химеры. Я стоял перед домом. Могильная плита сестры Магдалены, казалось, была залита тусклым светом.