Но когда мы, наконец, поравнялись, я сразу же заметил, что бжзвезмчислянская. Венера — не совсем приятной наружности: она была, правда, стройна, но стройностью чахоточной, к тому же несколько сухопарой, сгорбленной и с плоской грудью; лицо также было плоским, то есть без носа, который, вероятно, был утерян в результате какого-то несчастного случая. Я мог бы присягнуть, что вижу перед собой живой череп, если бы не прожилки плоти, странным образом выступавшие в промежутках между зубами. Я не верил своим глазам. Однако когда мне захотелось рассмотреть ее получше через очки, я заметил, что патриотка-полячка в знак презрения показывает мне язык. Я проворно снял шляпу и учтиво поблагодарил ее за комплимент.
И мой ответ отказался таким же неожиданным для нее, как и для меня ее приветствие. Она спрятала язык и так безудержно расхохоталась, что чуть не задохнулась от кашля.
При таких веселых обстоятельствах въехал я в город. Карета остановилась перед зданием почты. Прусский орел над дверью был весь в свежих пятнах нечистот — обстрелянный, видимо, патриотически настроенными уличными мальчишками. Когти царственной птицы лежали полностью погребенными под нечистотами — то ли потому, что столь превозносимый хищник в равной степени часто грешит как когтями, так и клювом, то ли потому, что поляки тем самым дали понять, что Пруссии удалось приобрести в нововосточнопрусских землях не больше того, что держит нарисованный орел в своих лапах.
Я очень вежливо спросил почтмейстера о том, где живет верховный сборщик налогов Буркхардт. Мужчина, кажется, был туг на ухо, потому что ничего мне не ответил. Но поскольку вскоре после того он вступил в разговор с почтальоном, я заключил из его глухоты, что он посредством общеизвестного почтового хамства хочет убедить меня в том, что я нахожусь не где-нибудь, а в одном из самых респектабельных почтовых ведомств. После шестой попытки он грубо набросился на меня, спросив, чего я хочу. Я в седьмой раз повторил то же самое, причем с изысканнейшей берлинско-лейпцигской учтивостью.
— В старом старостате! — буркнул он в ответ.
— Прошу прощения, не угодно ли вам будет ответить мне, где находится старый старостат?
— У меня нет времени. Петер, проводи его туда.
Итак, я последовал за Петером. Почтмейстер, у которого не было времени ответить мне, попыхивая трубкой, наблюдал за мной через окно. Вероятно, из любопытства. При всей моей врожденной вежливости я был все же раздосадован тем, что со мной так неприлично обошлись. Я с угрозой сжал кулак в кармане моего сюртука и подумал: «Только терпение, господин почтмейстер, попадешься ты когда-нибудь в лапы юстиции, чьим высокопоставленным королевским комиссаром я имею честь быть: уж я отучу тебя от хамства самым изысканным способом. По гроб жизни не забудет господин почтмейстер моих юридических вывертов».
Петер — одетый в лохмотья поляк, провожавший меня, — лишь с большим трудом понимал и говорил по-немецки. Поэтому мой разговор с ним был таким путаным и ужасным, что я не забуду его до конца своих дней. У парня, когда он поворачивался, был отменно отвратительный взгляд и желтое, остроносое лицо; волосы были черные и всклокоченные — наподобие тех, какие обычно носят наши северо- или южнонемецкие щеголи, когда хотят обратить на себя внимание, но вместо прически «под Тита» они являют нам обычно подобие колтуна.
— Любезный друг, — говорил я, в то время как мы медленно брели, увязая в нечистотах, — будьте так любезны ответить мне, не знаете ли вы господина Буркхардта?
— Старый старостат! — ответил Петер.
— Совершенно верно, дорогой друг. Вы ведь знаете, что мне нужно к верховному сборщику налогов?
— Старый старостат!
— Хорошо. Что же я должен делать в его старом старостате?
— Умереть!
— Черт побери! Ничего не понимаю!
— Прикончить! Умереть!
— Почему? Что я нарушил?
— Пруссак! Не поляк!
— Я пруссак.
— Я знаю.
— Но почему же умереть? Как это?
— Вот так, и так, и так! — Воображаемым кинжалом парень делал выпады в мою сторону. Потом он схватился за сердце, застонал и жутко закатил глаза. Мне стало от этой беседы совсем плохо, так как умалишенным Петер быть не мог, да и взгляд у него был достаточно осмысленный. Кроме того, не так уж часто сумасшедшие работают подручными на почте.
— Мы, вероятно, не совсем хорошо понимаем друг друга, мой прелестный друг! — сделал я новую попытку заговорить с ним. — Что вы хотите сказать этим «умирать»?
— Сделать мертвым! — (При этом он дико покосился на меня).
— Что?! Мертвым?
— Когда будет ночь!
— Ночь? Ближайшей ночью? Он, вероятно, не в своем уме!
— Поляк очень даже в своем, а пруссак — нет.
Я покачал головой и промолчал. Мы явно не понимали друг друга. И все же в словах упрямого парня было что-то жуткое. Дело в том, что о ненависти поляков к немцам или — что то же самое — к пруссакам мне было известно. Кое-где уже случались инциденты. А что, если парень хотел предостеречь меня? Или вдруг остолоп из-за своей заносчивости выдал уготовленную всем пруссакам ночь смерти? Я серьезно призадумался и уже решил было сообщить об этом разговоре моему другу и земляку Буркхардту, но тут мы подошли к так называемому старому старостату. Это был старый высокий каменный дом, стоявший на тихой, отдаленной улице. Едва мы подошли к нему, я заметил, что проходившие мимо него люди украдкой бросали на серо-черное здание испуганные взгляды. Так же поступил и мой провожатый. Не сказав больше ни слова, он пальцем показал мне на дверь дома и без всяких прощаний и напутствий смылся.
Поистине, мое вступление в Бжзвезмчисль и оказанный мне прием трудно было назвать радушными и многообещающими. Первые же лица, которые меня здесь приветствовали — неучтивая дама перед воротами, грубый нововосточнопрусский почтмейстер и несший какую-то околесицу опрусаченный поляк, — не позволили мне всем сердцем привязаться к моему новому месту пребывания, равно как и к моей должности комиссара юстиции. Поэтому я почитал бы за счастье наконец-то встретить здесь человека, который, по крайней мере, дышал когда-то со мной одним воздухом. Правда, господин Буркхардт пользовался не лучшей репутацией в наших краях, но разве не меняются и сами люди вместе со сменой обстоятельств? Разве умонастроение является чем-то еще, кроме продукта среды? Слабый в страхе становится исполином, трус в смертельном бою — героем, а Геркулес среди женщин — прядильщиком льна. И, положим, пусть даже мой верховный сборщик налогов до сего времени приобрел все, что нужно, в форме налогов для своего короля, но для себя не приобрел лучших жизненных принципов — все равно незлобивый выпивоха все же лучше чахоточного скелета с языком, а легкомысленный игрок — лучше изысканно-грубого почтмейстера, и компания отчаянного задиры и дуэлянта приятнее общества недовольного поляка. Более того, последний из вышеназванных его недостатков становился в моих глазах величайшим достоинством, так как — между нами — мой мягкий, скромный, боязливый характер, так часто превозносимый моей мамой, при первом же восстании поляков мог послужить причиной моей позорнейшей гибели. Есть добродетели, которые в определенных случаях становятся грехами, и грехи, которые могут стать добродетелями. Не все вещи и не во все времена вызывают к себе одинаковое отношение, не переставая, правда, оставаться при этом самими собою.
Когда я вошел через высокие ворота в так называемый старый старостат, то остановился в смущении, не зная, где же мне искать моего старого доброго друга Буркхардта. Дом был большой, и скрежет заржавевших дверных петель эхом отзывался во всем здании, но никому здесь не показалось уместным посмотреть, кто пришел. Я бодро взбирался по широкой камённой лестнице наверх.