Выбрать главу

Стоя в коридоре, они услышали взволнованный голос секретарши: «Павел Леонидович, но нельзя же с самого утра! Давайте вечером, как обычно! Какой вы странно нетерпеливый! Дайте я хотя бы дверь закрою!»

Дверь в приёмную была приоткрыта. С места, где стояла Софья, не было видно, что там происходит.

— А от утюга и гладильной доски — отказался, — сказал Шурка.

— Что-то у них, кажется, не того. — Софья взяла коробку с утюгом в другую руку.

— У всех его секретуток поначалу не того. Стесняется девочка. Хочешь, чтобы я вмешался? Почитал генеральному мораль?

— Не знаю, что и сказать. Не чересчур — при открытых дверях? Всеобщая любовь? Или ему всё позволено — из-за того, что он отдаёт ей квартиру?

Однако дверь Марина не закрыла. И снова раздался её взволнованный голос: «Вам плохо, Павел Леонидович? Вы совсем белый! Вам плохо? Почему вы не отвечаете мне? Тяжёлый какой… как каменный… холодный… Вот навалился же! Эй!.. Вы же порвали мне блузку! Я только вчера её купила! Это же настоящий Moschino!.. Ты отгрыз мне сосок, урод офисный!»

Они бросились было к приёмной, но замерли. Софье показалось, что она оглохла.

Крик.

Крик был такой, что поднимал волосы дыбом. От этого женского крика забывалось всё: поставщики, собственники, беспокойный Ося Мочалко, то заглядывающий в глаза, то не решающийся в них посмотреть, внезапное христианство директора, бывшего прежде образцом буржуазной меркантильности и список собственников, с которыми надо было как-то вежливо и очень деликатно поговорить на тему, должную их взбесить. Оставался лишь Маринин крик и то, что стояло за ним, за громким смертным криком, перешедшим в хрип и бульканье.

Её кто-то крепко схватил за руку, и она куда-то послушно пробежала. Потом остановилась.

Первой мыслью Софьи, после того, как она пришла в себя, и вспомнила в какое-то мгновенье всё, что сегодня произошло, начиная с пробужденья, было: «Где Шурка?» Тут же она поняла, что Шурка рядом, вот он, с этой дурацкой коробкой, с гладильной доской, а она — на пороге своего кабинета, в замке кабинета ключ, а под мышкой у неё дурацкая коробка с утюгом, и Шурка ставит доску у стены и берёт у неё утюг и что-то отрывисто говорит ей, даёт какую-то команду, он высокий и напружиненный, и это не начальник отдела по работе с поставщиками, это боец, солдат, расчехляющий, или как это там в армии называется, своё оружие, а оружие его — утюг, он распаковывает его, нет, это не его оружие, а её, он возвращает ей утюг, чтоб она защищалась им в случае чего, она кивает, она понимает уже, что тут опасно и что они собираются покидать опасное место, потому что охрана с газовыми пистолетами тут не поможет, а в милицию они позвонят со стоянки или отъехав подальше.

Шурка открывает её кабинет и приказывает ей стоять у кабинета, никуда не уходить, если что, запираться изнутри, ты не в себе, говорит он, но ручку повернуть сумеешь, это нетрудно и недолго, — и собирается пойти туда, откуда вырвался страшный долгий крик. К приёмной. Она, Софья, туда не может смотреть. И поэтому смотрит на спину Шурки. Кажется, Шурка закроет от неё весь мир, и так и будет закрывать, пока всё дурное — начавшееся с дурного знака, с того, что она забыла, проснувшись, попросить Бога о продлении им счастья, а Бог ревнив и мстителен, — не кончится, не окажется сном, и Шурка разбудит её и скажет: «Софья, ты долго спала, и ты прогуляла день рожденья шефа. Но он не очень сердит на тебя: отнимает не всю премию, а лишь половину».

Она видит, как Шурка берёт коробку с гладильной доской, неся её наперевес, как пулемёт, и идёт к приёмной. Криков больше нет. Доносятся какие-то чавкающие звуки. Невыносимо громкие. Коридор пуст, но вот из кабинета Надежды Валентиновны возле приёмной выползает Ося. Выползает и остаётся лежать, глаза его тускнеют. Спина идущего Шурки закрывает Осю от Софьи. Она успевает увидеть только, что у Оси почти нет ног, по линолеуму волочатся голые кости, обутые в туфли. Внизу, на первом этаже, раздаются выстрелы. Охрана, думает Софья. И думает почему-то, что ничего у охраны не получится. Вслед за Осей из кабинета выходит Надежда Валентиновна (с трудом переступая порог, как-то мешкая, словно раздумывая; Надежда — вообще-то дамочка бойкая и любимое её выражение: «Рожай уже быстрее!») — с ужасно белым лицом, в малиновых прожилках, точно таким же, как лица у трупов, которые милиционеры вытаскивали из «Паджеро» на Червишевском, — но перепачканным в крови. Крови Оси? Костюм Надежды Валентиновны тоже в крови. С рук её капает кровь. И губы её, и зубы — вот она оскалилась, — тоже в крови. А язык во рту тёмно-малиновый и по-звериному свешивается с нижних зубов. Шурка, отступив назад, с короткого разбега бьёт Надежду Валентиновну в грудь длинной коробкой с гладильной доской. Бьёт так, что маркетологиня падает на пороге. Софья слышит, как Надежда Валентиновна ударяется о пол головой. Звук такой, будто на пол падает гиря. Шурка убил её, наверное. Или сотряс ей мозг. Теперь Шурку будут допрашивать, думает Софья. Всякие там глупые следователи. «Вы уверены, что Надежда Валентиновна ела Осипа Исааковича? Что она съела его ноги? Как же после этого вы можете утверждать, что это была самооборона? Самооборона была бы, если бы самооборонялся Осип Исаакович. А ваше поведение, Александр Игнатьевич, квалифицируется как…»