Выбрать главу

В Тюмени под институт отвели старое, сталинских времён, двухэтажное здание в заречной части города, по улице 2-й Луговой, номер 20 «А»: дом из оштукатуренного бруска, с печным отоплением и удобствами во дворе. С четырьмя квартирами и подвалом. Квартиры находились в муниципальной собственности, а последний жилец дома умер прошлой осенью. Владимир Анатольевич, впервые увидев здание «Сибирского института промышленной очистки воздуха» и поднявшись на второй этаж по дощатой, давно не крашенной скрипучей лестнице, прослезился — и поклялся во что бы то ни стало найти чудесную формулу пентаксина.

Вопреки!

Так окончилась его московская карьера. Наука же его только начиналась. Он сказал это Кларе, а та посмотрела на него изумлённо. Словно с ней заговорило привидение. «Ты ещё здесь?» Да, она сказала ему эту вульгарщину. «Собрался ехать — и езжай в свою тундру. Я и девочки… Мы с тобой не поедем. Ты, конечно, вообразил себе Бог знает что. — Она улыбнулась. — Но пора бы уже тебе перестать мешать воображение с реальностью».

Клара развелась с ним, забрала Сашу и Женю. Да что это: забрала!.. Он, доктор наук, должен быть точен не в одной науке, но и в воспоминаниях. Забрала!.. Он никогда не был подкаблучником. Он, Владимир Анатольевич Таволга, человек упорный, не сгибавшийся ни перед кем, парень из провинциального городишки, поступивший в эМГэУ и окончивший его с красным дипломом, кандидат химических наук в 24 года, кандидат биологических наук в 27, и доктор химических наук в 33, забрать бы не позволил. Он помнил, как возражал её отцу, мягким, вкрадчивым голоском советовавшему ему оставить «несостоявшийся научный институт» и «научиться проигрывать». Неужели Володя, человек такой умный, образованный, остепенённый, с двумя детьми, с красавицей женой, имеющей хорошую должность в столице, предпочтёт счастливой семейной жизни в Москве изоляцию в холодной Сибири, за 1800 километров от счастья? И неужели он, такой умный и образованный, сделает это не по приказу, которому нельзя не подчиниться, а по своей воле — напоминающей, простите, Володя, в иных случаях скорее упрямство, чем научное упорство? Владимир Анатольевич не уступил ни его вкрадчивому голосу, ни её вкрадчивому голосу, и сказал: ваш аргумент — сегодня, мой — завтра. И что такое её отец? При чём здесь он? Если Клара, Саша и Женя не хотят ехать за ним, — значит, они его не любят. Он им не нужен. «Давайте без этой вкрадчивости, без интеллигентской шелухи, — сказал он Кларе. — Попробуем начистоту. Есть в нашей семье любовь к папе — или только любовь папы к семье? И какая любовь в нашей семье больше: любовь к квартире и даче, и к Москве, — или любовь к науке?» — «В нашей семье есть только любовь к науке, — бесстрастно ответила ему Клара, глядя в зеркала трюмо. — Наш папа любит только науку и в ней себя. Так, дочки?» — «Так», — сказала Саша, а Женя промолчала. — «Они же маленькие, Клара». — «Разве может быть любовь к семье у того человека, что готов загнать семью в Сибирь и чуть ли не заковать в кандалы? Ты кого в нас видишь, жену и дочерей декабриста? Кто тебя принуждает ехать в Тюмень? Тебе предложили или ехать, или передать проект другому. Мало ли докторов наук, не пропадёт твой проект». — «Ты не учёная, и не понимаешь…» — «Мне не надо быть доктором наук, чтобы понять: счастье семьи под угрозой. И эту угроза — ты. А раз так, мой долг — избавить семью от нависшей угрозы. Сохранить то семейное счастье, вернее, ту его часть, которую я сохранить в состоянии. Да и веришь ли ты в свой проект сам? Как учёный? Ты начал его семь или восемь лет назад — и что? Пора признать поражение. Надо уметь отступать. И проигрывать. Папа прав, и ты скорее упрям, как осёл, нежели упорен как учёный. Ты хочешь во имя фантастического проекта загубить жизнь вполне реальной семьи — и лишить и самого себя и жены, и детей. Если это не упрямство, то это сумасшествие. В нашем кругу никто тебя не понимает, и это лишний раз доказывает твою неправоту». — «Клара, это пустой спор». — «Кто же тут спорит? Ты споришь сам с собой. Тебе не возражают, потому что давно приняли решение. А ты пытаешься его оспорить. Ты пытаешься вместо счастья предложить несчастье. У нас у всех — кроме тебя, потому что для тебя этого понятия почти не существует, — здесь богатая личная жизнь. Друзья. Родственники. Круг общения. Нечего презрительно усмехаться. Большинство людей живёт просто — и в этой простоте, в семейном уюте, в самом обыкновенном мещанстве, в вещах, в квартире, в машине, в польской помаде, французской бижутерии и собрании сочинений Дюма, находить счастье. Если учёные выдумывают, то обычные люди используют то, что имеется под рукой. Нельзя возражать всему миру, — а обычные люди и есть весь мир, — будучи деспотом и стуча скипетром по полу, и заставляя весь мир безоговорочно подчиняться тебе, даже в том случае, когда ты не прав и когда, в общем-то, осознаёшь свою неправоту. Ну, чего ты добьёшься своим упрямством? Признаешь, что ошибался, через 10 или 20 лет? И твоя семья, я и твои девочки, вынуждены будут ждать этого признанья неудачника 20 лет и прозябать где-то в холодной дыре, где шатаются голодные медведи и воют северные ветры? Не ты ли, мой дорогой друг, учил меня дарвинизму, не ты ли цитировал Спенсера, и не ты ли убеждал меня, что задача человека, как биологическая, так и социальная, — приспосабливаться к действительности и что в этом приспосабливании нет ни только ничего зазорного, но есть обыкновенная жизнь с её целью и её смыслом? А теперь ты вдруг начинаешь убеждать меня в обратном: перестань, милая, приспосабливаться и жить наиболее удобно, и поедем в тьмутаракань страдать, мучиться, делать детей несчастными и сами становиться ими. Где же твоя логика учёного? Где твоя логика мужчины? Где её веские аргументы против слабой, критикуемой мужчинами женской логики?» — «Клара, ты совершенно права». — «Раз права, о чём ты говоришь?» — «О том, что я сделаю своё открытие. Последние мои опыты…» — «Снова то да потому, Вова. То да потому. Замкнутый круг. И ты сам себя погоняешь на этом кругу. Ты загонишь себя, вот и всё. Но я не дам тебе загнать меня и девочек. У тебя была шикарная лаборатория, превосходные сотрудники, дорогое оборудование. У тебя было время, годы. Где то, что ты создаёшь, над чем проводишь опыты? Не там ли, где и было все эти годы — в твоём воображении? И всё бы хорошо, пока в правительстве терпели тебя и финансировали тебя, пока за твоей спиной стоял улыбающийся Президент, пока друзья нам завидовали, пока то, что ты делал в институте, соответствовало уровню московской жизни, — но теперь нет ни президентской опеки, ни института, ни оборудования, ни сотрудников, — и ты предлагаешь бросить ещё и Москву. И поселиться — девочки, слушайте внимательно, мы говорим об этом уже две недели, но папа хочет, чтобы мы ещё раз повторили пройденный материал, — в двухэтажной развалине, созревшей, видимо, для сноса: без отопления, без водопровода (то есть, Саша и Женя, у нас не будет ни горячей воды, ни даже холодной, по воду придётся бегать на улицу, до колодца или до колонки, — и так и летом, и зимой, а зимой там, в Сибири, бывает и минус сорок), без канализации (то есть в квартире не будет туалета и ванной, и душевой не будет, туалет будет во дворе, а мыться придётся в бане или в тазике), — и вместо четырёх комнат, — Клара обвела взором их квартиру, — будем довольствоваться одной. Одной, девочки! На нас четверых. А ты, Саша, ещё хотела завести сенбернара. Ньюфаундленда? Такая квартира, в которую нас зовёт папа, впору будет одному твоему сенбернару. Ньюфаундленду».