«Вот об этом только я и думаю, Люба».
«Платон тоже хотел, чтобы его миром правили мудрецы-философы. И у него не вышло».
«Я не утверждал, что новым миром будет кто-то править».
«Ну как же. Первые новые люди, вкусившие к тому же пищи прежде и, возможно, больше следующих, опередят следующих в эволюции».
«Тут пока нельзя ничего предсказать, Люба».
«Представляю себе, как я ем ректора медакадемии», — сказала она.
Это была единственная шутка её в том разговоре.
А он испугался. Он постарался улыбнуться, засмеяться шутке, но смех его вышел дрожащим.
Он боялся не того, чтобы Люба откажется участвовать в проекте, но что она не станет любить его. Что из-за ханжеской морали, которую он со школы ненавидел, а потом стал попросту холодно принимать как факт, Люба станет относиться к нему вначале отчуждённо, а потом безразлично. И они будут жить в этой квартире как чужие люди, вынужденные по контракту делать одну работу. И они продолжат спать в одной кровати и делать в кровати любовь, потому что привыкли её делать. И у них будет двойная христианская любовь к врагу.
Она потянула его за рукав. Он вздрогнул. «Пойдём в постель, — сказала она. — Мне хочется любить моего злого гения. Злые гении и все эти их проекты здорово возбуждают. Кстати, твоё пентачеловечество лишено будет возможности размножаться. И познавать любовные утехи».
«Размножаться люди не будут, но отпадёт и угроза перенаселения — и не станет повода для этой невыносимой болтовни о «золотом миллиарде». А любовные утехи… Люба, будь постель твоим главным занятием в жизни, ты не пошла бы в науку».
Он замолчал, а она продолжила: «Я пошла бы в проститутки. Или в содержанки к буржуа-извращенцу».
«Потеря не ощущается там, где не известно, что потеряно. И я думаю, у новых людей будет такая дружба, что и не снилась нынешним».
«И мы с тобой пойдём исследовать новый мир, взявшись за руки. Научная мысль тут ни при чём, ты просто веришь в это. Во взявшись за руки. Ты идеалистически принимаешь это. И ты говоришь, что вопросов морали для тебя не существует? Ты прав. Вопросов старой морали для тебя нет. Ты столь высок в идеализме, что мечтаешь о морали новой. А пока давай-ка займёмся тем, чем заниматься в новом мире нам не придётся».
«Ты и вправду хочешь в новый мир?» — спросил он, снимая рубашку.
«Глупыш. У нас и газа-то нет».
Ложась с нею в постель, он подумал: она, пожалуй, и не хочет, чтобы газ был. Чтобы они создавали его ещё 10, 20, 30 лет, до самой смерти, и жили бы здесь, и любили бы друг друга, и умерли бы в один день. По Грину.
А зимой ей поставили диагноз. Неоперабельный рак печени. 3-й стадии. Жаловалась ему: слабость, там болит, тут болит, ноги немеют; это всё климакс. Я буду ныть, ты терпи. И он терпел. Он терпел и свою боль: иногда Максим Алексеевич выводил его, скрюченного от остеохондроза, из подвала. Когда бывали у него приступы, без помощи труповоза или Никиты он не мог подняться на второй этаж. Он спал на матраце, положив ноги на стул (точнее, их брала и клала на стул Люба), поверх стула одеяло, под шею — валиком свёрнутое полотенце, — и в месяц, в два боль в пояснице полностью проходила. Потом он снова доводил себя до этой боли… Но то — остеохондроз. С которым можно жить. И даже хвастать тем, что ты, будто индийский йог, можешь спать на стуле.
А у неё был рак печени. От химиоэмболизации она отказалась. Ездила в Свердловск. Он с ней ездил. Отказалась наотрез. «Всё равно умру. Не надо продлять мои мучения».