Выбрать главу

«Люба, — подумал он затем, — как неосновательно рассуждать о страхе перед новым миром, когда куда больше боишься смерти — и мучаешься от боли. В обновлённом организме боли не будет. Бояться нового — неосновательно и для человека, и для учёного. Бойся человечество нового, не было бы прогресса. Не было бы науки. А всё были бы у нас палки-копалки, скребки, дубины да огонь от молнии… Старый мир осудит тебя? Ты не узнаешь об этом. И старый мир вряд ли вспомнит о тебе. Старому миру, моя радость, остались считанные дни. А в новом мире не будет места осуждению и морали. Это будет мир без предрассудков и ханжеской веры».

Доктор взял в руку длинный скальпель.

— Все признаки инфицированного «обновившегося» трупа полностью совпали с признаками предыдущего инфицированного «обновившегося» трупа. Что говорит о… — сказал Таволга и задумался. И зачем ему диктофон? Всё равно писать в файл он не станет. — Говорит о том, что 28-е октября надо бы отмечать как день рождения нового человека и новой эры. Или 27-е?… Не имеет значения: новые люди не будут устраивать себе дешёвые развлечения и раскрашивать календарь красным, а носы сизым.

Жаль будет убивать этого человека. Члена нового общества. Однако убить надо. Нельзя ставить под угрозу само возникновение этого общества. Никто — ни лаборант, ни тем паче Максим, и с ними все прочие, — не должен знать о воскрешении. Об успехе утреннего опыта и действенности новой формулы газа знала только Люба, а Люба из тех редких женщин, что могут ссориться с мужчиной, спорить с ним, быть суровым научным оппонентом, ревновать, и ревновать к трупам женского пола, наконец, — но никогда не предадут и не станут болтать попусту, из одного бабского желания чесать языком. Впрочем, это вовсе не бабская специфическая черта — чесать языком. Взять любого политика в телевизоре… Скоро, — доктор усмехнулся, — чесать языком люди перестанут. На всей Земле. По физиологической причине: языки затвердеют.

Завтрашнее утро очень подходит для преображения. Обещан мокрый снег, не холодно, Тура не замёрзла, — и весь институтский штат, исключая его и Любу, будет болеть с похмелья. И полгорода будет болеть с похмелья: потому что будет утро понедельника. Сознательное отравление алкоголем и табаком, считал Владимир Анатольевич, тоже было одной из причин, по которым кончалась русская цивилизация.

А откладывать он не может. Что бы ни сказала Люба.

Во-первых, есть реальная угроза его исследованиям — рано или поздно открытие формулы выявится, не Максим заметит, так догадается Светлана (или Никита). Нет, пока всё в этом смысле было в ажуре: герметизирующие светонепроницаемые шторки утром и теперь были опущены, и никто не мог подглядывать за бородатым русским Франкенштейном, — а камер наблюдения в институте со дня его создания не водилось. И вообще, отправься, допустим, труповоз со стукаческим докладом куда надо, его оттуда, заговорившего там о воскресении мертвецов, отправили бы куда положено. Но Максим не пошёл бы, нет. Однако откладывать нельзя. Нет он — так генералы. Те самые, лампасные, в папахах, рядом с которыми он когда-то мечтал не то стоять на трибуне, не то фотографироваться.

Во-вторых, Любе осталось мало.

В-третьих, он создал то, чему посвятил всю жизнь. И его научно-идеалистическая мечта не терпит отлагательства. Он хочет нового мира — для себя, для Любы, для всех людей. Для тех в том числе, которые будут думать, что не хотят — но в самой-самой глубине своей всё же будут хотеть; доктор знал это.

И в-четвёртых. Старт новому миру должен дать он, отец этого мира, — а не лампасные генералы. Доктор не желает ещё одной мировой агрессии. Военному противостоянию доктор предпочитал свой вариант конца света. Мирный вариант преображения — допускающий смерти, но не допускающий гнусного идеологического и политического противоборства, когда одно государство — точнее, несколько верховодящих в стране личностей, — мнит себя развитым (какова политическая терминология!) и поэтому имеет право указывать всем прочим народам, как им нужно жить и почему именно так им жить хорошо.

Скальпелем доктор ударил в глаз подопытного. В глаз, смотревший не на него, не на хирургический острый инструмент, а его руку. На еду. На еду, которая была так близко и всё же почему-то оставалась недоступной. Таволга несколько раз провернул скальпель в глазном отверстии. Живот носителя опал, и скобки во рту чуть опустились.

— Никто и не думал, — сказал доктор, — что придётся убивать новорожденных. И я не думал! Результат научного легкомыслия: действуем подручными средствами, грязно и неаккуратно.