— Благодарю вас, Алексей Андреевич, — сказал он с едва заметной долей иронии, — уверены ли вы, что это мой ребенок? А впрочем, вы делаете доброе дело.
Бойко встал.
— И это всё? — спросил он, с каким-то недоверием глядя на Тягина, словно не веря, что перед ним все тот же человек, в сущности — ему подобный. — Сначала — крик о дуэли, пустые слова; потом — испытанный вопрос, который непременно надо поставить. Затем — комплимент. Боже, до чего же мы непосредственны в сравнении с вами, до чего мы безыскусны и нелукавы! Вот уж никогда не думал, что делаю доброе дело.
Он пошел к дверям, пораженный. Нужно ли было ему приходить? Подальше, подальше отсюда… Не нужно было приходить, это был другой мир, ему чуждый, непонятный, даже враждебный, мир холода, иронии, недоверия… Пустых формул, отживших лазеек. Этот человек был другой крови, чем он, Бойко. Когда-то — рыцарство, благородство, а сейчас — так что-то, не совсем продуманное, наспех понятое, чуть-чуть нечистое.
И вдруг Тягин подошел к Алексею Андреевичу и сжал ему руку:
— Не думайте обо мне как о мерзавце, — сказал он. — Вы прекрасный человек, я всегда это знал, и спасибо вам. Не всегда, знаете, легко бывает. Себя не переделаешь. Теперь другие люди на смену идут, с другой психологией. Может быть, лучше будут жить. Вы с ними вместе будете.
— Вы ошибаетесь, полковник, — сказал Бойко. — Я не большевик и никогда им не буду.
Он вышел в прихожую. Тягин остался в дверях и уже не презрительно, не злобно, но как-то печально смотрел перед собой. И красивое лицо его, которое так любили женщины, было сейчас опять и моложаво, и грустно. Бойко медлил.
— Это — девочка. И я думаю, вы должны бы были дать ей имя. Она еще не окрещена, — сказал он.
Тягин поднял на него глаза.
— Спасибо, что сказали. Елизаветой назовите. Как все это дико, Алексей Андреевич.
— Нет, почему же. Бывает в жизни всякое. В нашей театральной жизни еще и не того навидаешься.
«А мы в поход идем!» — едва не ответил Тягин, но удержался.
— Прощайте, полковник, — сказал Бойко как-то слишком громко. — Желаю вам выжить.
— Прощайте. Спасибо. За Дашу спасибо, — он едва не сказал «за всё», но вовремя удержался: больше всего на свете он боялся быть смешным. Он был обессилен этим разговором, всей этой последней, страшной неделей. Дело, которое он делал, на одно мгновение показалось ему проигранным. Но привычка к мужеству крепко сидела в нем, и в службе — не в жизни — он был строг к себе. Исчезала вдруг эта внутренняя изнеженность, да и думать надо было совсем по-другому, именно так, как он был приучен. Он и не заметил, как Даша оказалась в прихожей. Все было готово к отъезду. Уже два раза приходил вестовой, и денщик успел вынести вещи.
И дом, в котором родилась Даша, показался ей таким грустным и старым, таким давно уже не жилым, когда она ступила за его порог. Это была оболочка, которая отпадала навеки, декорация, которая отодвигалась и исчезала. Да и был ли этот дом — ее домом? И что такое «мой дом»? Где он?
Глава вторая
Зай было четырнадцать лет, когда она узнала, что живет, в сущности, у чужих людей, то есть по крови с ней не связанных. До сих пор она думала, что Алексей Андреевич Бойко — ее дядя, брат ее покойной матери, а бабушка — ее собственная, родная бабушка. Но вот однажды ее позвали в комнату, которую она называла «нашей», и сказали ей, что ей, может быть, придется от них обоих уехать. Куда? Почему?
Ей всегда казалось, что из трех людей, среди которых прошло ее детство, один похож на чудную книгу, другой на дрожащее насекомое и третий — на сложный морской узел. Бабушка была похожа на чудную книгу. Она была очень стара, и иногда, приходя ночью крестить Зай, в длинном темном с разводами халате, маленькая, худенькая, с ореолом седых волос над черными большими глазами, говорила:
— Милая! Помирать пора! Бог забыл! — Но Зай думала, что она, может быть, вовсе никогда и не умрет, не может умереть: слишком уж она всю жизнь готовилась к смерти, все ее существование, по правде говоря, было сплошным приготовлением себя к вечной жизни. Бабушка с поразительным доверием к будущему шла от одного дела к другому, все время сама себе ставя и тайно разрешая про себя какие-то задачи, и было так, словно она уже жила в вечности, и не было перехода, словно вечная жизнь для нее началась в день ее рождения. Всё, что могло быть там, было уже ей известно, знакомо, привычно, и всё, что было здесь, было прощено и принято. И строй ее души был таков, что испугать или поразить ее ничто не могло, она на все имела ответ, и ответ этот был — Бог. Она жила в дивной сосредоточенности, крылья несли ее по жизни, и каждый день она точно знала, что ей надо делать. Главным же делом ее были смирение и молитва.