— Ах, какие это были негодники! — засмеялась Наталья Алексеевна, вспомнив те дни и опаленных войной своих мучителей. — Надежнее, чем они, друзей у меня потом не было.
— Я думаю! — откликнулся он.
Они посмеялись еще, вспоминая всю эту историю с выгоном, и пошли дальше.
Многое могли они вспомнить…
Наталья Алексеевна спохватилась: боже мой, на этой скамейке, под этим каштаном, просидела она не полчаса, а целую жизнь… Адрес Ивана Степановича уже давно найден.
В одной руке за окошечком адресного бюро был усыпанный маком бублик, в другой — синий листочек.
Наталья Алексеевна, взволнованная воспоминаниями, ожиданием, предчувствием встречи, не сразу вникла в смысл написанного на этой синей бумажке.
«Фамилия: Стародуб.
Имя, отчество: Иван Степанович.
Год рождения: 1915.
Где проживает: умер 24 апреля 1954 года. Похоронен на… кладбище…»
— Умер? Быть не может. Это, наверное, ошибка. Это не он. Это кто-то другой…
— Нет, гражданочка, никакой ошибки. Умер. Все умирают. И мы с вами умрем.
Окошечко захлопнулось. «Все умирают… И мы с вами умрем…» Но как же вот так, вдруг, умер?..
Наталья Алексеевна нашла в тупике свой вагон, легла и, отвернувшись к стене, проплакала несколько часов. Пока не уснула.
1968
НАД ГОРОДОМ ПРОШУМЕЛ ЛИВЕНЬ
За эту короткую майскую ночь молоденькая, робкая зелень садов ожила, посвежела, обласканная долгожданным ливнем. А чуть занялось утро, на гладкую, отполированную листву, на блестящую, будто навощенную, еще не поспевшую черешню, на ублаготворенную, насытившуюся землю снова брызнуло солнце, и в каждой прожилке, в каждой травке забурлила, пошла бушевать невидимая глазу зеленая жизнь.
И тополя, омытые, отдохнувшие после изнурительной жары, к полудню расстелили уже под ногами у города нежный сизоватый пух. И сам город казался странно помолодевшим, светлым, не похожим на себя.
Таким он и встретил меня через двадцать восемь лет со дня нашего расставания.
— P-раз, р-раз, р-раз… Левой, левой, левой…
Норовлю тоже попасть в «р-раз» и «левой» и я, идя поодаль, сбоку.
— Отделение, приставить ногу! Вольно. Отдых.
Приставляю ногу, отдыхаю и я в тенечке от тополя. Постой, да ты ли это, мой старый друг? Это тебя привезли сюда бог знает откуда в те дни солдаты? Вас, трех приятелей, привезли и посадили под окнами казармы. Три тополька… Так вы и остались с той осени здесь, на сверхсрочной службе, пожизненно.
Двадцать восемь лет шла я сюда. Отдыхаю. Устала.
— Сменить руку, — снова командует сержант.
И снова берутся солдаты за края связанного узлом брезента. Несут явно что-то тяжелое. С одной стороны, сбоку, свешивается голенище сапога, с другой поблескивает подковкой каблук. Не иначе как получили со склада обувь.
Когда-то на таком складе мы, девчата, вольнонаемные, выцыганивали себе вместо чулок солдатские обмотки. Нелегкое было это дело. Начальник ОВС, сутулый, с изрытым оспой лицом капитан Иголкин, неприступен был, как стена. Улыбочки там девчачьи, или стройные ножки, или обтянутая гимнастеркой грудь — все это в глазах испытанного служаки глупость, не более того. Документ по всей форме, бумажка за подписью вышестоящего начальника — только они имели власть, могли поколебать капитана Иголкина. Поэтому, прежде чем постучаться в двери ОВС, мы поднимались ступенькой выше, в закуток-кабинетик начальника интендантской службы майора Мармура. Тут все женские средства смело можно было пускать в ход. Мясистый, краснолицый, широкий, как дежа для хлеба, он не умещался в обычном кресле и восседал на каком-то громоздком троне, воздвигнутом для него солдатами хозвзвода. Мармур под девичьим взглядом плавился как воск. И когда капитан Иголкин жаловался ему на то, что-де он, Мармур, оказывает нам поблажки, майор интендантской службы вздыхал: «Что поделаешь, капитан… Сами знаете, наши фабрики не выпускают сейчас фильдеперсовых чулок! Выдайте девчатам обмотки…»
— Отставить разговорчики, — сурово приказывает сержант.
И мгновенно все умолкают. Дисциплина, армия. Не мальчики уже, хоть еще не мужчины. Солдаты.
Те, мои, из той осени сорок третьего, были однолетками этих, сегодняшних. Те, кому выпала судьба вернуться, — отцы этих, сегодняшних. Невозможно себе представить… Крутой, строгий сержант с остроносым лицом и властным, командирским, голосом — не родня ли он (а вдруг?) Володьке Соколу из первой стрелковой роты?
Володька и сейчас как живой у меня перед глазами. Остряк, с неисчерпаемым запасом импровизаций для полковой самодеятельности. И пел он, и на гитаре играл, и вечно девчонок задирал. Наше первое с ним знакомство началось с того, что мы разругались, схватившись из-за какого-то пустяка. На другой день он как ни в чем не бывало снова пришел в библиотеку — и снова за свое. Я его вытурила. Но он был не злой, не злопамятный. Мы скоро помирились с ним, стали закадычными друзьями. Только одно письмо пришло мне от него с фронта. «Дорогая землячка (все девчата были его „землячками“), выручай старых друзей. У меня тут, под боком, в окопе, лежат Ленька Ткаченко и Марат Вихров. Ох и врежем же мы фрицам, ты нам только газет пришли на курево, а то прямо уши пухнут — не из чего скрутить цигарку. Клянемся все трое тебе в вечной любви и будем помнить до смерти».