Выбрать главу

На другой день то же самое я повторяла Наде, Люсе, Зине, какой-то Анечке, Маше.

Чтобы не ошибиться, письма, на которые мы еще не ответили, Мамаев старательно перевязывал красной тесемочкой. Те же, на которые все приветы и поцелуи уже были отправлены, — синей. Упаси бог перепутать!

Поначалу я терпеливо каждый день заносила на бумагу все пламенные слова под диктовку Мамаева, никак не давая почувствовать своего отношения к этому стереотипу его посланий. Но как-то не стерпела, взбунтовалась:

— Не буду я больше. Что ни день, все одно и то же. Всем сестрам по серьгам!

— Так они же об этом не догадываются, — успокаивал меня Мамаев, — им же приятно.

Возражать было трудно. Однако я уперлась: не буду — и крышка. Буду писать только одной какой-нибудь — и все.

— Так одной что за интерес?! Что с нее, одной, сестрица? Подумаешь, радость какая — одной!

Вся палата помирала от смеха, а меня злость брала. Тоже нашелся мне красавец! Воображает, что все так и млеют перед ним…

А Мамаев и впрямь был хорош собой: рослый, светлолицый, румянец во всю щеку. Синие глаза смотрели открыто, приветливо. Не диво, что девчонки умирали по нем. Впрочем, и сам он тоже любил их всех, не жалел ни ласковых слов, ни жарких поцелуев.

В третьей палате Мамаев быстро стал любимчиком. Дежурные сестры, закадычные до этого подружки, рассорились из-за него, а палатный врач, розовощекая и смешливая белокурая Сашенька (Александра Ивановна), строго запретила им — нечего торчать в этой палате без надобности, когда вокруг дел невпроворот.

Даже наш Аракчеев — Дуся и та отыскала для себя предлог и как бы невзначай заявилась в третью палату: ей, видите ли, вдруг понадобилось заполнить какую-то анкету…

— А с вами, Петренко, мы сегодня почитаем сказки.

Петренко тоже нет писем. Нет потому, что неоткуда и не от кого ждать. Петренко черниговец. Как пошел двадцать второго июня в военкомат, так больше и не вернулся домой. А там у него жена и четверо ребят. Петренко за сорок, и мне он кажется безнадежно старым. Поэтому всегда очень смешно и удивительно (это я тщательно стараюсь скрыть) то, что он так волнуется о пятом ребенке, который должен был родиться уже без него.

Петренко не горазд в грамоте, по-русски читает с трудом, и я ношу ему книжки только с крупными буквами. Чаще всего сказки… Он любит их и читает с удовольствием. Самая большая радость — это когда я читаю ему сказку вслух. Надо только видеть, как по-детски бесхитростно сочувствует он всей обиженной сказочной мелкоте. Как возмущается вероломством хитрых лисиц и волчьей жадностью.

— С вами, Петренко, мы сегодня будем читать сказки, — снова нарочито весело повторяю я.

Добродушный Петренко хорошо понимает эту мою деланную веселость и, чтобы облегчить задачу, сгоняя постоянную грусть с лица, сам так же деланно весело отзывается:

— Казки — це дило! Це добре! — И тут же половчее пристраивает на постели свою перебитую в колене ногу, чтобы было где мне поудобнее сесть рядом.

И Барысевичу нет письма. И Барысевичу неоткуда ждать вестей, и его землю, как и Петренкову, попирает вражеский сапог. Барысевич и не ждет писем. Только просит не отдавать в другие палаты пластинку с «Катюшей». Он и спит, положив ее под подушку. У Барысевича молоденькая жена Катя. И эта патефонная «Катюша» теперь единственное, что напоминает ему о том, о чем не скажешь словами. А если и захочешь вдруг — не сумеешь.

Барысевич белорус, мой земляк. И поэтому отношение у меня к нему особое, не такое, как к другим. Чувство это очень сложное, противоречивое. С одной стороны, мы с ним, с Барысевичем, будто одной пуповиной связаны — одними и теми же воспоминаниями и тревогами: о родной земле, о ее шумящих лесах, золотых нивах, таких далеких сейчас от нас и таких до боли близких нам тут, в этой заметенной снегом оренбургской степи. С другой стороны… Дружба наша никак не ладится.

— Чудна́я у меня землячка, — безнадежно машет он рукой. — К чужим она добрая, а вот к своим так…

И правда. У Барысевича длинный язык, такое сморозит, что уши вянут. И я не даю ему спуску. Мне хочется, чтобы мой земляк был лучше всех, а он этого не понимает, да и не пытается. О чем бы он ни вспомнил, о чем бы ни рассказывал, так или иначе, а умудрится свести речь на пол-литра, на свои победы у женщин.

«Тьфу!» — так и просится с языка в ответ на эту его трепотню. Да не выходит. Однополчане Барысевича о нем чудеса рассказывают. И в атаку он первый ходил, и один со своим пулеметом уложил чуть ли не целый немецкий взвод. И танки фашистские подрывал… Да и теперь вот, раненный в обе ноги, ни разу не застонет, не пожалуется на боль, разве что зубами заскрипит и пошлет, да так далеко, что если сестры в это время в палате, пулей вылетят.