И наверное, не всякий понял бы, что, по-детски влюбленная в эту женщину, я так же чисто и свято полюбила Каипова, связала его жизнь именно с ней, предназначенной ему мною же самой.
Втихомолку от людских глаз я плакала над его беспомощными треугольничками, над его судьбой. А он с каждым днем угасал и угасал…
Один за другим покидали третью палату наши «старики ветераны». Первым ушел Аджимилашвили. Он все-таки научил меня произносить по-грузински «я люблю тебя», «спасибо» и «до свидания». Потом уехали красавец Мамаев и добряк Петренко. Мамаев перед отъездом записал адреса всех наших сестер. А молчаливый Петренко незаметно вытирал слезы. Он был благодарный человек, и все его у нас полюбили.
Последним выписался Барысевич. Выписался и, хотя его направили в запасной полк, всеми правдами и неправдами, бранясь и упрашивая, добился того, что был снова послан на передовую.
…Каипов умер в мае, когда все вокруг уже зазеленело, зацвело.
Через неделю после его смерти пришел адресованный ему в третью палату синий конверт. Упрекнуть меня уже некому было. И я распечатала его и прочла.
«Друг мой! Родной мой! Какое счастье, что мы снова вместе! Ведь правда же разве в силах разлучить нас даже тысячи, километров, если мы живы! Теперь мы уже никогда, никогда больше не расстанемся… Только лечитесь, как следует, только быстрей поправляйтесь. У меня скоро отпуск, и я приеду. Нет, я прилечу. Ваша В. Н.».
Ответ этой женщине написал комиссар нашего эвакогоспиталя.
1966
ПИСАРЬ СТРОЕВОЙ ЧАСТИ
В кармане у Ганьки хлебная карточка и письмо от брата. Хлебная карточка — она будет кормить Ганьку еще только два дня — словно огнем прожигает бок:
«Ищи, девчонка, ищи быстрей какой-нибудь выход».
А письмо брата велит:
«Поезжай в Туймазы, к Лизе. У нее есть работа. У нее аттестат. К тому же и в огороде кое-что посажено. Сумеете прожить там».
С хлебной карточкой Ганька не спорит: нужно что-то предпринимать — и не откладывая… А вот о том, что пишет ей брат, и слышать не желает. И работа, и скудный аттестат, и огород — все это для Лизы, для его жены. Да еще ребенок с ней. А она, Ганька, при чем здесь? Приехать и сесть на шею? После того, как они блокаду в Ленинграде пережили? Ни за что!
Погруженная в эти свои мысли, — а они, как в зеркале, отражались на ее лице, — Ганька идет по улице. Еще совсем недавно улица эта казалась ей такой приветливой, дружелюбной. Каждый раз куда-то звал ее и неугомонный, непоседливый ручеек, забегавший сюда по дороге с ближних гор и сразу же что есть силы мчавшийся дальше, за село.
— Где только ты швэндаешься, шатаешься целый день? Больше часа жди ее!
Боже ты мой, сто лет, наверное, не слыхала она этого родного «швэндаешься»… Ганьке кажется, что здесь, в Татарии, так далеко от дома, она даже забыла, как оно звучит, это слово.
А Наташа Сакович не забыла. Красивая, самоуверенная, с гордо поднятой головой, она стоит на высоком крыльце и возмущенно требует у Ганьки ответа, где все-таки она столько времени швэндалась…
— Нигде, — только и может выдавить Ганька.
— «Нигде, нигде»… — передразнивает Наташа. — Так тебя и будут ждать в штабе, такую персону важную!
Ганька и сама знает, что не будут. Знает, что не обязаны ждать. И правда — «персона».
— Я боюсь, — неожиданно вырывается у нее.
— Боже! Впервые в жизни встречаю такую дурищу! — всплескивает руками Наташа. И по лицу ее видно, что она действительно впервые в жизни встречает такую вот, как Ганька…
— Я… не могу. — У Ганьки хватает смелости подняться только на первую ступеньку крыльца.
— Ну, тогда клади зубы на полку.
Ганька молчит.
— А мне, собственно, что за дело? Не хочешь — не надо. Только имей в виду, больше просить за тебя и бегать за тобой я не стану, — пренебрежительно бросает Наташа, достает из сумки зеркальце и внимательно рассматривает себя.
Как и всегда, когда она видит Наташу, Ганька и сейчас не может отвести глаз от нее. Такой девчонки, как Наташа, нет ни среди здешних девчат, ни среди эвакуированных. Будто и войны никакой, будто дома она у себя, будто парным молоком умывается — так светло и розово ее лицо. На полных алых губах всегда усмешка, которую сразу и не разгадать. Светлой алюминиевой расческой Наташа взбивает и без того пушистые, тонкие, как шелк, золотистые волосы, подкрашивает губы. Потом вытягивает вперед руку с зеркальцем, любуется собой издали.