— Осторожно, мамочка, вы засыпаете, — предупреждает нянечка. — Вы можете уронить ребенка.
— Я не устала.
— Все равно вам лучше вернуться в постель.
Но как я могу хотеть чего-то другого, кроме как быть здесь, с ней?!
И я остаюсь в этой комнате с мерцающими огоньками и детскими кроватками из плексигласа; я крепко держу своего ребенка и думаю: как странно, что никто из всех этих деток даже не думает плакать, как будто эти медицинские аппараты забрали их голоса.
***
— Как прошли роды, дорогая? — Мамин голос по телефону звучит откуда-то очень издалека.
— Не так уж плохо. Кесарево сделали удачно. Ребенок…
— Тебя я рожала сорок восемь часов. В те времена они делали кесарево, только если человек уже практически умер.
— Ребенок… — начинаю я.
— Сама не знаю, как я все это вынесла. С другой стороны, в те времена они по крайней мере давали покурить в паузах между схватками.
Я чувствую, как сквозь дурман наркоза ко мне украдкой прокрадывается знакомое смутное чувство раздражения: моя мама еще ни разу в жизни не сказала и не сделала чего-то такого, что на ее месте сделали бы все остальные матери.
Возможно, из-за того, что, как в ее время считалось, она родила меня поздно (мне тридцать восемь, а ей шестьдесят девять), у нас с ней нет ничего общего. Она вышла замуж в двадцать и никогда в своей жизни не работала — я же откладывала свою семейную жизнь ради карьеры. В то время как простые смертные вынуждены подстраиваться под этот постоянно меняющийся мир, моя мама требует, чтобы все вокруг подстраивались под нее. Долгие годы она, можно сказать, жила в башне из слоновой кости — своего рода идиллия образца 50-х годов — и оттуда раздавала свои распоряжения. Любая неудобная ей реальность просто игнорировалась. В течение сорока восьми лет супружеской жизни мой святой отец, ныне покойный, помогал ей удерживаться на этом пьедестале, мирясь с ее капризным поведением и пытаясь выполнять все ее безумные команды. Курить она бросила резко и без комментариев, когда он девять месяцев назад умер от рака горла. Во всех остальных отношениях она стала хуже, чем когда-либо.
— Мама, я должна сказать тебе кое-что очень важное.
— Я знаю, дорогая, знаю. Тобиас звонил мне, когда они тебя зашивали. Маленькая девочка! Очаровательно! Но очень изнурительно. В наше время они сразу же уносили деток от мам в специальную комнату. Это было намного лучше. А сейчас, похоже, они настаивают, чтобы ребенок постоянно был с тобой.
Я пробую еще раз:
— Ребенок…
— Ты по-прежнему собираешься взять ее с собой сюда на Рождество?
— Не думаю, мама.
— Вероятно, вместо этого мне нужно будет самой приехать и побыть на Рождество у вас.
— Я не уверена, что это удачная мысль. Мама, все дело в том, что ребенок…
— Собственно говоря, мне все равно нужно быть здесь.
По ее тону я понимаю, что все-таки что-то в моих словах задело ее чувства, но не могу сконцентрироваться: мысли расплываются.
— Я в любом случае не могу оставить свою кормушку для птиц. Детка, мне очень жаль говорить об этом в такой момент, но не могла бы ты позвонить в КОЗП[2] и попросить их убрать скворцов из моего сада? После смерти твоего отца мне больше просто не к кому обратиться, и я боюсь, что бедные пташки умрут с голоду.
Ее голос звучит плавно, и мое сознание снова плывет, но я успеваю подумать: как много в моей личности является просто реакцией на мою маму. Может быть, я такая дисциплинированная, тактичная, предсказуемая и контролируемая лишь потому, что она этих качеств начисто лишена?
— Я приеду завтра на один день, — слышу я ее слова, — просто, чтобы взглянуть на нее одним глазком, и все. Не волнуйся, я не буду ни во что вмешиваться. Оставайся в больнице как можно дольше и хорошенько там отдохни. И пальцем не шевели сама — пусть все делает персонал.
***
Время в отделении интенсивной терапии течет в обстановке мерного урчания приборов в мягком свете цветных мерцающих мониторов. Здесь все приглушено, как в аквариуме. Мы с моим ребенком прижимаемся друг к другу, а время просто течет мимо.
Приходит нянечка, чтобы сказать, что нас ждут. Мы стоим в очереди на магнито-резонансную томографию.
Ребенок по-прежнему не может хорошо сосать. Молока у меня пока нет — только минимальное количество молозива. Мне удается с трудом выдавить одну-единственную крупную каплю этой жидкости. Она похожа на сгущенку.
Я смазываю ею палец и прижимаю его к губам дочери. На ее лице появляется выражение эпикурейского экстаза. Это ее право по рождению — пища, которую она и должна получать, а не какой-то раствор глюкозы через трубочку в нос.
Тобиасу не нравится это отделение. Он отсутствует все дольше и дольше, выскальзывая отсюда, чтобы отвечать на голосовые сообщения и всякие важные эсэмэски, которые просачиваются сюда из окружающего мира. Наши друзья начинают интересоваться, почему мы еще не всплыли на поверхность с нашим здоровеньким ребеночком.
— Мне все время звонит Марта, — говорит он. — Хочешь с ней пообщаться?
— Скажи ей, что я перезвоню позже.
Я не хочу ни с кем разговаривать. Даже с Тобиасом. Но он настаивает, чтобы мы хотя бы немного времени посвятили себе, и толкает мое кресло-каталку по коридору роддома.
Мой ребенок зовет меня из своей плексигласовой кроватки тремя этажами выше.
— Мы должны немедленно подняться и посмотреть, как она, — говорю я.
— О’кей. Через минуту. Я только газету куплю.
Тобиас большой мастак все откладывать. Он целую вечность болтает с женщиной из книжного киоска.
Ребенок зовет опять. Где ты?
Тобиас толкает меня по коридору со скоростью черепахи. Каждую минуту он бросает мое кресло-каталку, чтобы почитать висящий на стене плакат: «Если ты куришь, курить будет и твой ребенок». «Диабет убивает. Попроси своего доктора провести тест сегодня же». Эта наглядная агитация, засиженная мухами и выцветшая, буквально зачаровывает его.
Приди ко мне. Ты мне нужна.
Он вдруг замечает столик на козлах, украшенный мишурой и уставленный игрушками ручной вязки. На стоящей здесь же табличке написано: «Рождественская ярмарка друзей Святой Этели. Не скупитесь, пожалуйста». Рядом стоят две пожилые дамы. Сердце у меня обрывается: Тобиас обожает пожилых дам, и те его тоже.
Вскоре они уже кудахчут вокруг него:
— Ваш ребенок в интенсивной терапии? О, не переживайте так, бедняжка! Это прекрасная больница. Говорят, что здесь лучшее неонатальное отделение во всей стране. Сюда везут деток со всей Англии.
— У вас тут продаются очаровательные вещицы, — говорит Тобиас.
— Мы также делаем все детские одеяльца для отделения интенсивной терапии. И еще вязаные пинетки для недоношенных деток. И шапочки. Знаете, такие, которые могут регулировать их температуру.
— Как вы думаете, нашему ребенку что больше понравится — кролик или тигр?
Ребенок снова зовет меня, уже более настойчиво.
Я вообще ничего такого не хочу. Я хочу тебя.
— Тобиас, прошу тебя, давай уже пойдем!
Его лицо, всегда такое открытое, становится замкнутым и напряженным.
— Мне нужно выпить кофе. Пойдешь со мной? Мы можем еще какое-то время побыть вместе.
Но мой ребенок обладает своим гравитационным полем. Он притягивает меня к себе.
— Кофе мне не хочется, — отвечаю я. — Думаю, мне нужно поскорее идти к ней. Я уверена, что смогу потихоньку дойти туда сама.
Тобиас смотрит на меня так, как будто хочет что-то сказать. Затем сует мне в руку вязаного кролика.
— Отнеси это ей. Я присоединюсь к тебе чуть позже.
Я медленно ковыляю по коридору. А потом в болезненном нетерпении ожидаю приезда лифта.
Дверь со скрежетом открывается. Лифт забит. Я с трудом втискиваюсь в узенькое пространство, стараясь уберечь свои швы от толпы. Дверь захлопывается. Я чувствую, как мой ребенок просто тащит меня к себе вверх по шахте.