Успокоить меня может только Тобиас. Я снова подхватываю ее и ковыляю с ней — прямо в перепачканном кровью комбинезоне — в его звукозаписывающую студию.
Он сидит, поникнув над клавиатурой и схватившись руками за голову.
— Что происходит? — спрашиваю я.
— Только что отпал еще один потенциальный инвестор. Если мы не найдем того, кто заплатит по счетам в самое ближайшее время, они уволят меня — я знаю, они это сделают. У меня такое чувство, что голова сейчас разорвется. Я месяцами снова и снова просматривал эти чертовы сцены; стоило мне написать какую-то музыку, как они тут же все перетасовывали или вообще вырезали. С моей стороны было глупо поверить, что я смогу это сделать. Это мне не по зубам. Я подвожу Салли и всех остальных.
— Ты прекрасный композитор, — говорю я. — Ты просто потерял перспективу, вот и все. Ты выгораешь изнутри.
Он бросает на меня безнадежный взгляд.
— Анна, можно я тебе что-нибудь проиграю? Я хочу этого уже очень давно. Просто я боялся это сделать или еще что-то.
Я, чуть дыша, киваю, боясь вспугнуть его, чтобы он не передумал. Он возится со своим оборудованием, и крошечную студию заполняет музыка.
Я всегда знала, что Тобиас хорошо умеет вызывать определенное настроение. Именно за это его так любят режиссеры-документалисты. Он может взять самый банальный фрагмент и написать к нему что-то такое, что сделает его каким угодно — от устрашающего до комичного.
Но могу сказать, что в этом отрывке чувствуется нечто большее. Мелодия полна острой тоски, и я знаю, что она идет у него изнутри.
— Это самая печальная вещь, какую я когда-либо слышала, — говорю я.
— Я говорил тебе, что мое ощущение удушья просочилось и в мою музыку, — говорит Тобиас.
— Еще ты говорил, твоя музыка могла бы помочь твоему бегству, — напоминаю я ему.
— Знаешь, когда Фрейя была совсем маленькой, — говорит он, — я усаживал ее в перевязь и представлял себе, что она нормальная. Теперь, когда она становится старше, в голове моей по-прежнему есть параллель с ребенком, который развивается нормально и делает вещи, которое должен был бы делать. Бóльшую часть времени я вроде как накладываю эти два образа друг на друга и фантазирую. Ситуация у реальной Фрейи та же самая: она не ходит и нет абсолютно никакой надежды на ее нормальность или хотя бы на прогресс в обычном смысле этого слова. Изменились только мои чувства. И в результате мне кажется нереальной уже вся моя жизнь.
Я протягиваю руку и сжимаю его ладонь.
— У нас будет другой ребенок, — говорю я. — Этот будет уже нормальным. Я это чувствую. Он спасет нас.
— Ох, Анна, как ты не понимаешь? Я смотрю в ее глаза и думаю: «Не существует ничего, абсолютно ничего, чего бы я ни сделал ради тебя». И не имеет никакого значения, черт побери, будет следующий ребенок нормальным или нет. Никто не сможет нас спасти. Мы пропали.
***
Тобиас кладет Фрейю в перевязь, и мы отправляемся на долгую прогулку. Сегодня день охоты, но мы уже знаем охотников. Мы выучили их правила.
На холмах лежат теплые и густые облака. От этого чувствуешь себя уютно в ограниченном пространстве.
— Мы как будто в лесу из облаков, — замечаю я.
— Или попали в британское лето, — говорит Тобиас.
Мы идем по хребту дракона, с удовольствием рассматривая у себя под ногами всякие мелкие детали, которые раньше никогда не замечали: обычно в этом месте внимание привлекает открывающийся отсюда вид дикой природы.
— Я читал, что эта дорога относится еще ко временам неолита, — говорит Тобиас. — В средние века она была забита гружеными мулами, вдоль нее стояли лавки, где люди обменивались своими товарами.
— Волшебное место, — говорю я и спохватываюсь, не напоминаю ли сейчас Лизи с ее высказываниями.
Облака движутся, позволяя нам ненадолго увидеть прячущееся за ними синее небо. Мы наслаждаемся то появляющимся, то исчезающим видом гор, находим потаенные места, где растут громадные грибы-зонтики и полевые грибы, расположенные причудливыми кольцами. Река очень красива в это время года: быстрая, широкая и с очень прозрачной водой. Мы обнимаем друг друга и вспоминаем, зачем мы здесь.
По дороге обратно Тобиас говорит:
— Иди взгляни на это.
Я иду за ним, ожидая увидеть какую-то новую прелесть. Но это полумертвый, лежащий на боку дикий кабан, еще молоденький, вдвое меньше взрослого, но уже потерявший свою детскую пятнистую шкурку. Я смотрю на полуприкрытый остекленевший глаз, на медленно поднимающийся и опадающий бок. У него во рту и вокруг глаз уже начинают собираться мухи.
Тобиас толкает его палкой; бедное животное с трудом поднимается на дрожащих ногах и медленно идет, шатаясь. В этой походке есть что-то омерзительное. Его рыло волочится по земле — очевидно, что у него нет сил поднять его, и, когда он продвигается вперед, вокруг его пятачка собирается нелепый пучок сухой травы. Он все время сильно кренится, как будто вот-вот снова упадет. Все это выглядит ужасно уныло и безнадежно, и я чувствую, что меня тошнит.
— У него сломана челюсть, — говорит Тобиас.
И тогда я замечаю неестественный угол, под которым слишком уж широко открыт его словно зевающий рот.
— Бедняга, должно быть, мучается в агонии.
— Он очень худой, — говорит Тобиас. — Возможно, он вот так шатается уже несколько дней. Нам нужно найти кого-нибудь, кто его прикончит.
— Пойду разыщу Жульена, — говорю я. — Мы сейчас неподалеку от его дома.
Жульен у себя в саду. Я испытываю приступ замешательства. Его взгляд соскальзывает с меня в сторону; у него такой вид, как будто он жалеет, что и сам не может последовать за своим взглядом.
— Жульен! Вы нужны нам, это срочно: там умирающий кабан. Он жутко страдает. Нужен кто-нибудь, кто может убить его.
— Анна, убивать — это вообще-то не по мне.
— Но что мы можем сделать в этой ситуации? Нельзя оставлять его так страдать.
— Раненый кабан. Он может быть опасен. Лучше оставьте его в покое. Никогда не вмешивайтесь в дела природы. — И он отворачивается, пожалуй, даже слишком резко.
Неожиданно я прихожу в ярость. Я инстинктивно чувствую, что мы должны вмешаться. Ему просто не хватает духу сделать это; ему даже не хватает смелости посмотреть мне в глаза.
— Я должна тебе кое-что сказать, — язвительно говорю я. — Я беременна.
Он поворачивается ко мне вполоборота, и его худые плечи слегка наклоняются вперед, как будто он борется с сильным порывом ветра.
— Ну, не молчи. Скажи хотя бы что-нибудь!
И снова его глаза ускользают от моих.
— Знаешь, Анна, — говорит он, — сейчас не время для выяснения отношений. В данный момент мне нужно пространство для самого себя. Надеюсь, ты меня понимаешь.
Я смотрю, как его худощавая фигура отворачивается от меня. Как я могла считать, что он лучше или умнее, чем кто-либо еще? Как я могла воображать себе, что у него могут быть какие-то ответы на мои вопросы? С моей абсурдной страстью покончено.
Я слышу вдалеке звуки chasse. Я торопливо иду в этом направлении, пока не встречаю Людовика с охотничьим ружьем.
— Там кабан, он ранен! Он страдает!
Мне кажется, что после всех тех человеческих несчастий, которые ему довелось увидеть, страдания какого-то кабана он серьезно не воспримет. Но как только Людовик понимает, о чем речь, он торопливо идет вместе со мной.
— Не волнуйтесь, Анна. Я положу конец его мучениям.
Несколько секунд мы молчим.
Как только доходим до кабана, Людовик единым привычным движением, без всяких пауз приставляет ружье к голове животного и стреляет. Задние ноги кабана в последний раз конвульсивно поджимаются вперед, все тело содрогается, после чего он замирает.
— Молодой самец, — говорит Людовик. — Должно быть, в него неудачно попал кто-то из охотников. Не все у нас прекрасные стрелки.
— Людовик, — вдруг выпаливаю я, — а как все-таки умерла Роза?