Проходит добрых пять минут, прежде чем появляется Тобиас. Я тут же набрасываюсь на него:
— Тебе что, совершенно наплевать на то, что я говорю?
И только теперь я замечаю, что Тобиас очень бледный, и из руки его течет кровь.
— Где ты вообще был?
— На лестнице. Пытался починить желоб на крыше. Как ты меня просила два дня назад. Я тебе утром говорил, что сделаю это. — Он не может удержаться и едко добавляет: — Но ты, очевидно, меня не слушала.
Это злит меня еще больше, поскольку я чувствую, что он выбил у меня из-под ног почву и получил моральное преимущество.
— Возможно, это потому, что ты вечно откладываешь выполнение своих обязанностей, — ворчу я.
— Ты просто все время готова наговаривать на меня, — грустно говорит Тобиас. — Что бы это была за жизнь, если бы я дергался каждый раз, когда ты мне что-то сказала? Сколько времени прошло бы, прежде чем ты наелась бы этим по уши?
На короткий миг я вижу себя его глазами: досаждаю и придираюсь к нему, все больше и больше сходя с ума.
Чуть позже Тобиас приходит на кухню, где я мою посуду, и я говорю:
— Прости, прости, прости. Я тебя очень люблю.
И он, разумеется, говорит, что все в порядке. Но сама я знаю, что на самом деле ничего не в порядке, и моя злость вскоре вскипит снова. И в конце концов это погубит нас.
Раньше, когда кто-то вел себя ужасно по отношению ко мне, а я не могла ничего с этим поделать, я говорила себе: «Ладно, по крайней мере я не должна быть таким человеком». Но сейчас я такого уже не говорю. Потому что я таки стала таким человеком. Я попала в западню внутри ужасного человека, и это какой-то ад.
***
Растянув свое пребывание вместе с Керимом и Густавом почти на месяц, моя мама снова живет у себя дома одна. И снова начала бомбить меня своими нелепыми телефонными звонками.
— Дорогая!
— Да, мама.
— По-моему, есть такая организация, которая называется «Орган надзора за телевидением». Это верно?
— Ну да, есть такое.
— Это хорошо. Послушай, дорогая, не могла бы ты позвонить им и сказать, что у меня картинка становится размытой?
— Лучше бы ты вызвала мастера. Должно быть, дело в твоем телеке.
— Нет, не в нем. Я уже вызывала тут одного, так он сказал, что с ящиком моим все в порядке. Я считаю, что это просто неуважение.
Я швыряю телефонную трубку.
— Я по горло сыта всем этим ее сумасшедшим бредом, — бушую я. — Она преднамеренно и преступно тянет на себя внимание. Она абсолютно ни о ком не думает, кроме себя самой.
— А ты сама думаешь? — спрашивает Тобиас.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Раньше ты такой не была: ты не была настолько поглощена своим несчастьем, чтобы ни во что не ставить окружающих тебя людей. Ты послушай, что она тебе не сказала.
— Например? Что это ты вдруг стал таким сопереживающим?
— Ну, для начала: «Я в ужасе оттого, что ты живешь во Франции с ребенком-инвалидом». Не говоря уже о «Мне нужно найти подход к тебе, но я слишком горда, чтобы о чем-то просить».
В глубине души я, конечно, понимаю, что он прав: она хочет получить от меня какой-то эмоциональный отклик. Но те годы, которые мы провели, не разговаривая друг с другом, напоминают промерзшую пустошь. Я не могу перейти через нее. И даже не хочу пробовать.
Сегодня утром через щель в двери на пол падает толстый белый конверт. Распечатав его, я узна´ю, что теперь я официально имею право открыть в своем помещении кулинарную школу местной кухни.
Мне впору кричать «ура». Я смотрю на Фрейю, которая лежит на своем детском коврике, и вместо этого заливаюсь слезами.
Я много месяцев с нетерпением ждала этого дня. Планировала его. Надеялась, что он станет переломным моментом. Каждый раз, когда в голову ко мне закрадывалась мысль, что я не справлюсь, я говорила себе, что, когда получу это письмо, жизнь наша каким-то образом станет лучше. И теперь, когда оно наконец пришло, я понимаю, что ничего не изменится. Не может измениться.
Я продолжаю ставить перед собой маленькие цели, но всякий раз, когда я достигаю одной из них, я сталкиваюсь с тем фактом, что ничего не изменилось. То, что было неправильно — неправильным и осталось, и будет таким всегда. Но смириться с этим очень тяжело, и поэтому все, что я могу сделать — это выбрать новую цель и все начать сначала.
***
Каштановые деревья за окном стали золотыми. Их колючие плоды раскрылись, и начался еще один изобильный пир. Спелые каштаны блестящие, гладенькие, густого темно-шоколадного цвета и привлекательные, как настоящее сокровище.
Во времена Розы каштаны представляли собой главный урожай года, определявший: сытой будет зима или голодной. Людовик объяснил мне, как paysans раньше сушили их в seccadous — специальных каменных зданиях, которые до сих пор разбросаны по деревенской местности. Каштаны были той единственной причиной, по которой вообще существовала далекая горная деревушка, где жила Роза. Она писала:
Земля здесь слишком скудна для пшеницы. Чтобы выжить, люди рассчитывают на каштаны. Каждый вечер после сбора урожая они сортируют их при свете свечи, снимают с них кожуру и перемалывают в муку.
Нам следовало бы их собрать. Я должна приготовить marrons glacés[96] и purée de châtaigne[97]. Но весеннее предсказание Жульена сбывается: я измотала себя.
Даже кормление ребенка — изнуряющее дело для меня. Зачастую я слишком деморализована, чтобы хотя бы попробовать кормить ее грудью. Каждая бутылочка дается с боем. Частенько Фрейя не доедает свою порцию, а если и доедает, то тут же срыгивает. Я всякий раз вскакиваю, когда замечаю какие-то признаки того, что она проголодалась, но обычно ко времени, когда я готовлю ей смесь в бутылочке или показываю грудь, она снова засыпает. Два часа на бутылочку, четыре бутылочки в день. Это восемь часов, которые ежедневно уходят на ее кормление. Это не считая времени, которое нужно, чтобы убрать после того, как ее вырвало.
Каштанам придется подождать. У меня больше нет сил на заготовки. Даже если бы мне удалось убедить Тобиаса помочь мне их собрать.
Сейчас установились дни, когда погода одна из самых лучших в году. Идущие порой дожди чудесным образом из выжженной бурой земли вызвали к жизни полевые цветы и мягкую изумрудную травку. Я предпочитаю это нежное очарование тому бурному росту, который бывает весной: оно более сдержанное, как будто природа уже ведет учет, взвешивая свой следующий шаг.
В обед я кормлю Фрейю слишком быстро. Она срыгивает прямо на меня. Я читала, что ребенку ее возраста необходимо тысячу триста калорий в день. Если нам удается давать ей семьсот, это уже большая удача. Она худеет. Я думаю, что в данный момент ничего страшного, но больше терять в весе ей нельзя.
Все животные, собирающиеся пережить зиму, делают запасы еды. Высоко на ореховом дереве я замечаю рыжих белок, которые начали собирать грецкие орехи за день до нас. На чердаке полно маленьких тайников с каштанами — крысы тоже запасают их.
На улице еще достаточно тепло, чтобы было приятно находиться на свежем воздухе, но чувствуется, что для замечательной погоды уже наступает fin de siècle[98]. И половина мира окружающей нас дикой природы протаптывает тропу к нашей незапирающейся двери в поисках места, где можно было бы перезимовать.
Громадный шершень, покачивая брюшком в каком-то своем странном танце, с жужжанием садится рядом с Фрейей. Я слишком напугана, чтобы попробовать прогнать его — боюсь, чтобы он не ужалил ребенка.
— Тобиас! — зову я. — Тобиас, не мог бы ты помочь мне с этим шершнем?
Но он снова сидит в своем привычном положении в гостиной: склонился над компьютером и не слышит, что бы я ему ни говорила.
На улице кружат еще четыре или пять шершней; наш шершень — это король, который пытается убедить их последовать за ним внутрь дома. Я беру веник и смахиваю его. Он дико жужжит и улетает в открытую дверь.