Он внимательно осмотрел дом, заглядывая в самые темные, заросшие паутиной закутки. Видно, хозяева недавно ушли — стены еще пахли людьми, а вещи, разбросанные там и тут, казалось, хранили на не успевшей покрыться безжизненной пылью поверхности прикосновение рук этих неведомых Левашову людей. Он старательно снес вещи в одно место, придирчиво оглядел их и расставил по местам, на которых, как он считал, они должны стоять. Все это он проделывал с ужасающей серьезностью. Складывалось впечатление, что он никогда не покинет этот дом. Однако скоро, очень скоро он почувствовал голод, и теперь, в облике Левашова, ничуть не меньше страдал от него, чем вчера в облике мышонка. Именно голод выгнал его из сторожки и мокрой извилистой тропой повел по лесу в сторону жилья. Левашов инстинктивно чувствовал, что идет правильно, что рано или поздно встретится с людьми, которые из жалости накормят его. А не накормят… Что ж, он силой добудет себе кусок хлеба.
2
Природа не замечала, какая боль разлита вокруг. Ее не волновала судьба мужчины, пробирающегося украдкой мимо деревень и сел, обходящего болота и города, засыпающего в стогах, брошенных хозяевами без присмотра на лесных полянах. Природа жила своей напряженной жизнью — завершался еще один оборот ее колеса, пора было отдохнуть всему: деревьям и травам, муравьям и мухам, медведям и полям, с великим трудом отвоеванным человеком у леса. И еще одна тягостная забота была у природы: с замиранием следить за борьбой не народов и стран, а двух разных подходов к самому сокровенному и главному — смыслу жизни. И что, если помнить об этой борьбе, значила судьба какого-то слабого мужчины, считающего, что в противоборстве стихий прав он, выбравший нейтралитет? Он заблуждается, знала природа. И расплатится за ошибку. Какой ценой? Это для природы не имело значения. Куда важнее и насущнее было ей знать: какая точка зрения на смысл жизни победит, по какому руслу жизнь устремится дальше?
Осенние леса поеживались от холода. По утрам стеклянели лужи и бесчисленные меленькие ручьи. Небо стало прозрачней и выше, и яснее смотрели с высоты на происходящее внизу звезды. Смотрели с волнением и тревогой, с какими, может быть, никогда раньше не смотрели. Стоило Левашову поднять глаза к ночному небу, и взор его туманился. Тот свет, что струился сверху, переполнял Левашова трепетом и волнением. Он искал у звезд поддержки, одобрения или осуждения своих поступков. Звезды для Левашова в эту осень стали тем, чем для других были всегда — предметом поклонения. Он смотрел на них, спрашивал глазами совета, но они струили вниз свет и молчали, молчали, молчали. И не было силы, способной заставить их заговорить.
От холода (особенно по утрам) стволы деревьев казались темно-синими, словно под корой у них за ночь скапливалась густая смола тьмы. Редкие листья, сохранившие летнюю зелень, тоже казались темно-синими, будто в их прожилках струилась ночная темень. Зато тронутые желтизной и краснотой листья весело светились, оттененные сумрачными стволами и наполовину оголенными кронами. Кое-где под кустами Левашов находил поздние, чудом сохранившиеся грибы. Несколько раз он жарил над костром сыроежки, нанизав их на тонкие прутья. Костер он разводил небольшой, чтобы не особенно заметен был дым, но и невысокое пламя, трещавшее в хворосте, веселило и успокаивало измотанного до предела Левашова.
Еще в пути он решил, что в родную избу постучится ночью. А если окажется, что пришел к деревне днем, ничего, и это не страшно, можно пересидеть в конюшне за деревней — вряд ли там сейчас стоят кони. При такой-то заварухе…
У деревни он оказался в середине дня. Прячась за оголенными кустами, часто высовывая голову из-за них, чтобы проверить не показалась ли где-нибудь человеческая фигура, добежал до конюшни. Она была пуста. Пахло сухим навозом и прошлогодним перепревшим сеном. Он споро забрался на чердак — не привыкать. Сколько раз они гоняли в этой конюшне воробьев! Сколько раз залезали на чердак, откуда вся деревня была на виду!
Первым делом он, запыхавшийся от волнения, привольно раскинулся на пыльных остатках соломы, которой обычно на зиму забивался весь чердак. Затем на коленях подполз к малюсенькому, пыльному, как и солома, окошку, хотел открыть, но сердце его взволнованно тукало, руки тряслись, и он решил сначала отдохнуть, успокоиться, прийти в себя.
Он натаскал к окошку побольше соломы и растянулся на ней, прислушиваясь к звукам, проникающим на чердак: переругивались собаки, внезапно заревел мотор мотоцикла, суматошно закричали куры, испугавшись этого рева, чирикали на крыше конюшни воробьи. Левашов удивился, до чего эти звуки походили на звуки мирных дней. Вот разве мотоцикл… Но он уже стих, и на чердаке слышно было только чириканье воробьев да лай собак. И еще кто-то закричал, как в мирные дни, зовя, видимо, сына домой: «Лешка-а-а!» И через полминуты снова: «Лешка-а-а!». Левашов счастливо засмеялся — он дома, дома, черт возьми, ничто теперь ему не страшно!