Выбрать главу

«Другая власть, другие законы… Колхозную солому тащит… Хозяйственный…» — усмехнулся Левашов и почему-то некстати вспомнил, что живет Кудрявцев один, что несколько раз заводил разговоры с матерью о свадьбе-женитьбе, но та отказала — у нее сын, ей о сыне надо заботиться, а не о чужом мужике.

Левашов прикрыл окошко, потому что из-за дождя стало прохладно, и опять растянулся на соломе.

Словно благодаря дождю многократно усиленные, знакомые запахи волновали и дразнили Левашова. Ему показалось, что остро запахло золотистым льняным маслом, в которое Владимир Андреевич окунал кисти, работая. Да и неповторимый запах самих красок, казалось Левашову, проник откуда-то на пыльный чердак. И в появлении этих (таких мирных) запахов почудилась Левашову некая многозначительность: раз в хаосе и сумятице происходящего вокруг сумел удержаться запах льняного масла и красок, то, может быть, и ему самому, хранящему в памяти этот запах, удастся не потеряться в хаосе и сумятице. В общем-то, никакой связи не было, если разобраться, между настойчивым желанием Левашова выжить и этими неведомо откуда появившимися на чердаке запахами льняного масла и красок, но Левашов, кажется, уже терял способность рассуждать связно. По крайней мере, сейчас, лежа на соломе, он совсем не походил на того парнишку, который постоянно крутился возле заезжего художника, зачарованный легкостью, с какой Владимир Андреевич смешивал краски и мелкими быстрыми мазками наносил их на холст, наклеенный на картон. Он и сам, измученный и вроде как почерневший в последние дни, с трудом верил, что тоже умеет оживлять окружающее — не так легко и быстро, как Владимир Андреевич, но все-таки умеет: уроки не прошли даром, хотя Репиным, похоже, Ваське Левашову никогда не стать.

Долго Левашов боролся с сонливостью, однако усталость брала свое, да и нудное шуршание дождинок по крыше конюшни, оно тоже навевало сон. Перед тем как заснуть, Левашов думал почему-то о Владимире Андреевиче, вспоминал почему-то как первый раз, прячась за изгородью, наблюдал за ним, рисующим на околице луг, речку, темнеющий невдалеке лес. Было тогда Левашову лет двенадцать. Солнце сияло вокруг. И разве представить можно было, что скользнет он когда-нибудь мышонком в непроходимые дебри трав, что заберется когда-нибудь на этот чердак, чтобы слушать нудное шуршание дождинок по крыше и не знать: жизнь или смерть ждет его впереди?

Дождь зарядил основательно — ночью, когда Левашов выбрался из конюшни, он продолжал сыпать на землю, отчего та стала скользкой. Накрытая хмурым небом, деревня спала. Ни огонька, ни звука. Даже собаки на время притихли, спрятавшись от противного мелкого дождя. Несколько раз Левашов, поскользнувшись, падал. Ладони его стали грязными — падая, он опирался ими о землю. По лбу струилась вода, волосы слиплись.

Волнуясь, он тихо постучал в дверь. Громкая немецкая речь заставила Левашова метнуться за угол сарая. Не узнавший его пес, бросился было на него с остервенелым лаем, но в нескольких шагах остановился, виновато виляя хвостом. Даже при бедном ночном свете глаза пса радостно сверкали. «Не узнал, Цыган?» — одними губами произнес Левашов, но пес понял, о чем тот говорит, и начал ласково тыкаться мокрым носом в колени, пытался стать передними лапами на грудь, добродушно повизгивал. Чтобы как-то утихомирить его, пришлось одной рукой цепко ухватиться за ошейник, а другой погладить по голове. Этот жест успокоил Цыгана. Он прилег возле ног Левашова, чутко прислушивающегося к звукам в избе.

Немецкая речь была полной неожиданностью. Все, что намечал Левашов, летело в тартарары. «Видать, на постой определили немчуру проклятую», — с ненавистью подумал он. Надо было уходить, но зажегшийся в избе свет словно бы приковал Левашова к одному месту — он смотрел на красноватый прямоугольник, разрезанный рамой на шесть квадратов и ждал чуда, не иначе. Ведь понятно: сейчас немцы выйдут во двор — и все, конец, он окажется в их лапах.

Скрипнула дверь. Луч фонарика вонзился в темень, заставляя блестеть мокрые жерди забора, мелкие капли дождя, грязь. Луч беспорядочно метался туда-сюда, пока не остановился на хвосте Цыгана, торчащем из-за угла сарая.

Тот, кто вышел с фонариком, крикнул что-то, и вскоре, освещенная неярким светом керосиновой лампы, которую она держала над головой, показалась на крыльце мать. У нее за спиной стояли еще два немца, настороженно сжав в руках автоматы.