Выбрать главу

В кровавой пелене двигался Левашов, неся в правой руке пук горящей соломы. Он видел, как бежал огонь по желтым стеблям, наливающимся радостной краснотой, которая потом медленно чернела и ломко сгибалась, опадая под ноги. Было тихо-тихо. Слышался только треск горящих соломинок, когда огонь достигал коричневых колец на хрупких стеблях.

Затем тишина наполнилась длинным высоким криком:

— Вася-я-я!.. Сын-о-о-о-ок!..

И снова стало тихо. Для Левашова. Для остальных существовали звуки, для Левашова — нет.

Он пытался выпутаться из кровавой пелены, изо всех сил рвал ее руками, но она не поддавалась, растягивалась, а если и появлялась трещина на ней, то тут же затягивалась, и снова непроницаемо-красная пелена окружала Левашова, и только в неровные разрывы высоко над головой он видел:

— пылает изба, в которой мечется обезумевшая Настя;

— рвется к Левашову мать, и Краузе с дядькой Сергеем Кудрявцевым еле-еле удерживают ее.

И из других времен видения мелькнули в неровных разрывах кровавой пелены:

— гонят они с Настей коров, над ними сияет солнце, а над другой дорогой — ливень; и Настя говорит: «На той дороге — грешники. Вишь как: у нас солнце, у них — дождь. Мы долго-долго будем с тобой жить»;

— Настя стоит на крыльце, а Левашов с чердака конюшни смотрит на нее, волнуясь и любя.

В какой-то миг медленно-медленно края разрывов сошлись, и уже ничего не было вокруг Левашова, кроме липкой крови, по которой он обязан был плыть и плыть, чтобы выбраться на берег, где зеленела жизнь.

Позже, не день и не два спустя, когда бредовые видения отодвинулись от него, Левашов вспомнил последний разговор с матерью. Мать прокляла его, обезумевшими глазами сверля когда-то такое любимое лицо сына. Тогда, в кровавом тумане, Левашов ничего не сказал ей, теперь же в бессонные ночи подолгу оправдывался перед ней, но она не слышала его, а если бы даже и слышала, то вряд ли приняла бы его оправдания.

О том, что для жизни рождается человек, говорил Левашов не слушавшей его матери, и что она, Арина Левашова, для жизни родила своего Ваську. Раз так, то почему она проклинает его? Он только хочет жить. Во что бы то ни стало. Не его вина, что он вынужден покупать свою жизнь ценой чужих жизней. Так получилось. Так, может, бог захотел. Так судьба распорядилась.

В ответ мать по-прежнему кричала проклятия.

Зачем она растила сына? — повторяясь, спрашивал Левашов. — Зачем столько мук вынесла ради него? Для того, чтобы он, не успев по-настоящему расцвести, сразу умер? Да, ради этого она растила его? — спрашивал в бессонные ночи Левашов мать. — Не верится что-то. Растила она его для жизни. За что же проклинает? За то, что он изо всех сил пытается жить? Да если бы он умер, она бы еще больше мучалась и страдала. А страданий на ее долю выпало достаточно — на десять человеческих жизней хватит.

Мать не слушала сына.

Левашов напоминал ей о гибели отца. О том, как тот по весне поехал в райцентр по каким-то колхозным делам, стал переезжать речку, ненадежный лед треснул, и отец вместе с нагруженными санями оказался подо льдом. Левашов напоминал матери ее тогдашнюю боль, напоминал, как прижимала она к груди голову сына и шептала: «Ты мое утешение… Золотко… Сыночек…»

Мать кричала и кричала проклятия, белыми от ненависти глазами сжигая Левашова, который все выискивал и выискивал оправдания себе, и находил их, и эти оправдания звучали для него самого убедительно, однако, мать убедить не могли: она тоже понимала, что человек рождается для жизни, но она понимала и то, что человек рождается не для жизни, и еще она понимала, что сына у нее больше нет, и никого нет, и одна-одинешенька кончит она свои дни.

6

Наступили тревожные времена. Железная махина, которая поначалу так уверенно, с такой жестокостью катилась на восток, сначала остановилась, натолкнувшись на неожиданное препятствие, затем медленно стала пятиться, оставляя позади себя выжженное пространство.

Со злорадством следил Левашов за Тонькой — она вдруг стала богомольной, вечера напролет стояла на коленях перед иконой и все молилась, истово осеняя лоб крестом.

— Че дурочку из себя корчишь? — хмуро спрашивал он. — Надеешься спастись? Вряд ли получится.

Тонька испуганно косилась на него, повязанная черным старушечьим платком, а Левашов со сладострастной злобой продолжал: