— Руки вверх! — раздалось из-за кустов.
— Живей, живей! — скомандовал другой голос, в котором слышалась веселая ехидца.
Лошади испуганно всхрапнули и застыли на месте, резко остановленные кем-то. Тонька заголосила. Краузе направил автомат в ту сторону, откуда раздались голоса, но выстрелить не успел — его опередили, и он свалился у самых ног Левашова, выкатив вмиг остекленевшие глаза.
«Вот и конец», — подумал Левашов, как человек, а через секунду он уже не был человеком: мышонок нырнул в мокрую от утренней росы траву, дрожа то ли от страха, то ли от холода. И то, что происходило сейчас на глухой лесной дороге, к нему никакого отношения не имело. Мышонок зябко водил из стороны в сторону остренькой мордочкой, ища где бы спрятаться.
В завязавшейся перестрелке лошади панически рванули вперед. Передняя телега перевернулась на обочине. Вторую, в которой сидела Тонька с сыном, ждала та же участь, но каким-то чудом этого не случилось, и лошади все неслись и неслись по лесной дороге — их подгоняли не только выстрелы сзади, но и истошный крик ребенка. Сначала Тонька успокаивала его, а потом грубо зажала рот ладонью: «Замолчи, зараза!» Она поверила в свое спасение, лишь увидев немецкий пост на въезде в незнакомую деревню…
III
Мышиный Бог
1
Всю ночь после того, как похоронили деда Ознобина и странницу, хлестал дождь. Юный гром недовольно рокотал что-то, а молоденькие молнии вспарывали темень, падали в болота за Березовкой и там с белым шипением остывали, и из болот поднимался туман, все шире и шире расползаясь по округе.
Утром небо было чистым, без единого облачка. Ласково грело солнце. Деревья весело стряхивали с себя влагу, напоминая резвящихся в речке детей — наверное, потому, что и капли, летящие с веток деревьев, и брызги воды, взбаламученной детьми, одинаково ярко блестели, преломляя солнечный свет.
Ванька Зайцев стыдился выходить на улицу. Он помнил свое натужное веселье в тот день, когда вернулся в Березовку. И не один, а с этим… С убийцей… Ванька винил себя в гибели деда Ознобина и странницы, себя считал виноватым в том, что тронулась умом девчонка и в том, что оказался у сестры на руках выкормыш Шилова.
Целый день он слонялся по избе из угла в угол, чувствуя, что внутри него творится что-то непонятное, тревожное, освещенное мерцающим светом боли. Боли? Не только. Ваньке и стыдно было, и он готов был проклясть себя за слепоту и беззаботность, с какими шагал по жизни, думая что так и надо, что это, и только это, очень правильно. Ванька шептал про себя длинные речи — и такие складные, такие умные, какие отродясь вслух не говорил: ума не хватало или не приучен был?
Капитолина не раз интересовалась: что с ним, не заболел? Ванька мрачно смотрел на нее, не сразу соображая о чем она спрашивает, и отрицательно крутил головой. Капитолина заставляла его поесть, несколько раз выставляла еду на стол, но Ванька садился к нему, отщипывал кусочек хлеба, долго и бессмысленно жевал и вставал из-за стола, ни к чему больше не притронувшись.
— Ну что с тобой, что? — едва не плакала Капитолина. — Не мучь, скажи.
— Про такое не скажешь, — вздыхал Ванька. — Совесть терзает.
И он опять ходил из угла в угол, замечая как перемещается сноп солнечного света по стене, ползет по полу, взбирается на другую стену, и все тускнеет и тускнеет, все холодней и холодней становится.
В сумерках он пришел к Марии. Племянник спал. Ванька мрачно смотрел на него, и чем больше смотрел, тем яснее видел, как страшно тот похож на отца.
— У, гаденыш! — скрежетнул зубами Ванька.
Мария загородила сына спиной и распростерла руки:
— Он не виноват… Он ни при чем… Успокойся… Успокойся…