Однажды вечером он выбрался из подпола в избу. Ему просто хотелось побыть одному. Надоели возня и непрекращающийся писк. Пахло запустением в избе деда Ознобина. Затянутое паутиной окно синело высоко и таинственно.
Он потерял сознание от яркой вспышки в мозгу, от протяжного звона в ушах, от тяжести, которой вдруг налилось его хрупкое существо. Исказившееся пространство возносило его все выше и выше. Как когда-то он не осознал мгновения, когда превратился из человека в мышонка, так и в тот вечер не понял всей важности превращения из мышонка в человека. Тем более, не стал он разбираться в причинах этого превращения, привычно замечая только уже случившееся, не умея ни предвидеть, ни задумываться, ни предполагать к каким результатам случившееся приведет.
Мало-помалу вспышка погасла, звон утих, а тяжесть улетучилась, оставив ощущение силы. Он ходил из угла в угол по горнице, украдкой выглядывал в окно, на цыпочках подкрадывался к двери и, приложив ухо к сизым от старости доскам, настороженно прислушивался. А через некоторое время заученно повторял все жесты и движения: шел из угла в угол, нервными толчками неся отвыкшее от хождения на двух ногах тело; наклонялся к окну, осторожно водил глазами из стороны в сторону, боясь увидеть приближающуюся к избе деда Ознобина человеческую фигуру; вороватой перебежкой устремлялся к двери, прикладывал алеющее от волнения ухо к доскам, напряженно вытягивал шею, стараясь не дышать. От повторения жесты не становились . Они были ему чужды, как незнакомая одежда. Требовалось привыкнуть к ним, а еще больше к тому, что окружающее уменьшилось в размерах и не угнетало больше неприступностью, высотой и шириной, став соразмерным с нынешним его телом. Стол, который раньше воспринимался сооружением неизвестного назначения, оказался просто столом. Обглоданный жадными мышиными зубами кукурузный початок, валявшийся у одной из ножек стола, был только кукурузным початком, а не огромным цилиндром, мешающим спокойно бегать, как раньше.
Он с воскресшей радостью узнавал предметы: закопченные горшки, лавку вдоль стола, тронутый ржавчиной нож на столе, потрепанный веник у двери, висящую на громадном гвозде старую кожаную сумку, неаккуратно брошенный под лавку брусок для заточки косы. Он узнавал их! А ведь совсем недавно бегал по ним, разглядывал их и недоуменно крутил розоватым носиком, не в силах понять, что это такое и для чего предназначено.
Первая радость узнавания прошла. Он еще раз огляделся по сторонам, заметил осколок старого зеркала, стоящий на подоконнике, с волнением взял его. Из зеркала на Левашова смотрел Левашов. Взгляд того, другого, Левашова был колюч и насторожен. С опаской он скользил по лицу Левашова первого, изучая каждый миллиметр кожи. Он уже привык к острому носу, к длинным усам, торчащим в разные стороны, к серым волосам на теле, и вид нынешнего лица испугал его похожестью на лица великанов, которые мучали его болью в глазах и криком. Ему самому захотелось в ужасе закричать, однако только глухое болезненное мычание вырвалось из груди, повиснув в пыльном застоявшемся воздухе — оказалось, он отвык от человеческого языка, ему предстояло заново научиться называть окружающее по имени: стол — столом, небо — небом, человека — человеком.
И он тупо морща лоб, показал себе осколок старого зеркала, и назвал этот осколок по имени:
— …эр…ало…
Затем он медленно двинулся по горнице, вспоминая, как зовут окно, дверь, кожаную сумку, гвоздь, на котором она висит, помятое ведро, алюминиевую кружку возле ведра, половицы, скрип половиц, синеющий за окнами вечер, скромный лунный свет, проникающий в горницу через запыленные стекла, имя которых ему тоже предстояло вспомнить. И он знал, что вспомнит, что к ужасу своему станет частью озвученного, наделенного именем и смыслом мира.
Среди лиц, мучавших его, неизменно присутствовало лицо рыжего парня с наивными глазами и белыми ресницами. У парня была фамилия Шилов. Звали его Григорием. По документам он числился Шиловым Григорием Матвеевичем. По отчеству его никто никогда не называл — из-за молодости и веселого легкомыслия, которое на самом деле было показным, очень часто Шилов серьезно и о серьезном говорил с Левашовым, соседом по госпитальной койке.
Уральский городок, накрытый сверху серым небом, оказался первым мирным городком, который видели вблизи сотни раненых. Госпиталь размещался в школе, в старинном, сто лет назад построенном здании. Раньше оно принадлежало сказочно богатому купцу, торговцу солью, и стояло на крутом берегу реки. От здания к реке сбегала лестница. У реки несколько лет назад построили причал, и теперь там разгружались пароходы, доставлявшие в городок какие-то ящики и мешки, перевозившие раненых, а из городка увозившие тоже ящики и мешки и тоже раненых, но уже не таких беспомощных, оклемавшихся от холода фронтовых ночей, от распутицы, от грохота и визга снарядов.