Выбрать главу

Мыши поклонялись ему. День начинался у них с молитв о его здравии и молитвами кончался. Калека добровольно стал ярым проповедником его божественной сущности. Под руководством калеки длинной нескончаемой цепочкой проходили мыши мимо его гнезда, громким писком выражая свое уважение. Калека же разработал процедуру казни двух юных мышат, которые осмелились насмешливо отозваться о боге. Когда бога не было, мыши спокойно обходились без него; когда бог появился, мыши не понимали, как жили без него. Бог требовал через своего проповедника безусловного послушания, рабского служения, отказа от всякой личной жизни ради жизни для бога. За то, что юные мышата засомневались в незыблемости этих постулатов, их казнили. Он не присутствовал на казни, но потом тайком, в сопровождении калеки и стражи, которую вымуштровал калека, сходил посмотреть на тела казненных.

А время текло. А жизнь летела к неясным высотам — и в мире мышей, и в мире двуногих великанов.

7

Что творилось с ним? Что?!

Что происходило с ним и в нем? Что-о-о?!

Он готов был бесконечно орать это недоуменное «что?», однако знал: вряд ли найдет вразумительный ответ. А тем более — средство, способное вернуть его назад, к мышам.

Одна секунда, может быть, прошла, между двумя его состояниями: благостной ленью, с какой он вышел из гнезда поприветствовать традиционную процессию поклоняющихся мышей, и все нарастающей тревогой, когда обнаружил, что не может вернуться через дырку возле печки под пол. На самом деле времени прошло куда больше, просто оно оказалось разорванным, словно обветшавшая, хотя и плотно натянутая на какое-то кольцо вроде пялец, ткань. Под тканью текло одно время, над тканью — другое. Он пробил головой неровную брешь в ткани, и из одного времени в нем осталась жить благостная лень, с какой он покачивал головой мышам, а другое мощно и настойчиво захлестнуло его тревогой, которой он захлебнулся, не в силах даже дышать, не то что спокойно думать. Он очень хотел вернуться во время — первое. Он ненавидел и боялся время — второе.

Однако сколько ни метался он по избе деда Ознобина, под пол дороги не находил. Дырка, в которую теперь он мог просунуть разве что палец, с издевкой чернела. Оттуда высовывалась любопытная мордочка одноухой мыши. Это был проповедник мышиного бога. Он смотрел на Левашова, и в его воспаленном воображении созревала легенда еще об одном чудовище — двуногом великане. Это он производил ужасный грохот над мышиными головами, это от движения его тела прогибалось мышиное небо.

Заметив калеку и даже узнав его, Левашов злобно ощерился — совсем, как мышь:

— Ну? Что? Какого хрена пялишься?

Он топнул, и калека панически убежал, разнося весть о новом чудовище, посланном для испытания мышей.

Хотелось есть. Раздражал стойкий запах пыли, пустоты, мышиного помета, который обильно усеял пол. Левашов, чтобы отвлечься, стал ходить по горнице, замеряя шагами расстояние от двери до стены, от печки до окон. Потом измерил ширину самой двери, печки, окна, стола.

Это не помогло отвлечься от мыслей о еде, его по-прежнему раздражал запах. Особенно запах помета. Из глубин его существа мощными толчками запросилась наружу песня. Он сейчас не умел еще петь, не умел стройно и ладно сливать мелодию и слова, но песне плевать было на его неумение — она требовательно просилась наружу. И Левашов коряво запел. И только теперь отступило от него сосущее ощущение пустоты в желудке.

…Калека стоял у пустого гнезда мышиного бога и понапрасну звал его. Бог не отзывался. И без того охваченный паникой, калека еще сильней заволновался, еще больше заметался из стороны в сторону, заражая паникой других мышей. Калека кричал им, что близятся ужасные времена — на пороге стоит смерть, угрожая всему мышиному роду. Их бог исчез, оставил их на произвол судьбы. Слышат ли мыши, вопрошал калека, гром над головой? Там появилось чудовище пострашней того, которое победил их бог. Это оно колеблет небо. Вот-вот небо обрушится, и огонь хлынет на мышей, кричал калека, доведенный страхом до экстаза. И мыши, которые слышали его, тоже заражались страхом, тоже в экстазе начинали кричать о близком конце мышиного рода, истребленного небесным огнем.

Левашов перестал петь, и снова желудок несколько раз подряд импульсивно сжался, требуя пищи. Было темно. Левашов беспомощно огляделся по сторонам, заметил керосиновую лампу, неуверенно подошел к ней, с радостью обнаружил возле лампы обросшую пылью коробку спичек, зажег лампу и двинулся по горнице, заглядывая во все закутки: а вдруг завалялся где-нибудь сухарик, который не заметили мыши? А вдруг? Хотелось есть. Очень хотелось. Пожалуй, даже сильнее, чем жить.