Выбрать главу

Туча над головой, казалось, никогда не пройдет. Всякий раз казалось, как только он переживал это. И всякий раз очень резкой была граница, делившая поле между двумя дорогами на радостное золотое и мрачное темно-коричневое, с моментально полегшей пшеницей.

Слова девчонки, набухнув от влаги, противной ватой торчали у него в ушах:

— Вишь, как: на той дороге — грешник.

Он хотел избавиться от этих слов, ковырялся в грязных ушах, но слова звучали, звучали, звучали, и хотя ему казалось порой, что он сумел вытащить из ушей материализовавшиеся звуки, слова все равно звучали, и он тупо смотрел на указательный палец, которым перед этим ковырял в ухе, и ничего не видел на пальце, кроме папиллярных узоров, присущих только ему.

Иногда он преображался: сбривал бороду, долго парился в бане, переодевался в стираный-престираный дешевый костюм и становился обыкновенным пассажиром поезда. В поезде он почему-то не боялся замкнутых пространств, много и спокойно спал, весело беседовал с попутчиками, поражая их знанием географии страны.

В бесконечных странствиях он с удивлением узнал, сколь извилисто и причудливо вьются по стране железные дороги. Для большинства людей существуют только прямые линии, соединяющие знаменитые южные места со столицей или длинная-длинная змейка, протянувшаяся через Урал и Сибирь до Владивостока, а многочисленные ответвления, росточки, побеги железных дорог почти неведомы им. Он, скрывающийся от шумных центров, с радостью пользовался незнаменитыми линиями железных дорог — тихими, со скромными привокзальными площадями, с незаметными деревянными вокзалами, с двумя-тремя пассажирами в залах ожиданий, с узкими, кое-где заросшими травой, путями. Здесь поезда ходили реже и медленнее, подолгу застывали на малюсенькой какой-нибудь станции, где никто из поезда не выходил, и никто в него не садился, где в вагонах ехало человек восемь — десять и они успевали в медленном движении поезда сойтись, разговориться, выложить друг перед другом самое заветное. Он, конечно, не откровенничал. Другая радость, не откровения, привлекала его — он выдумывал себе иную жизнь, не похожую на все, какими ему приходилось довольствоваться перед этим, и какой он жил сейчас.

В этой придуманной от начала до конца жизни он почему-то выдавал себя за мужчину, с которым виделся всего два раза и так давно, так давно, что встречи самому ему казались придуманными. В сарае, где держали военнопленных, в первый раз видел он мужчину. И второй раз — когда мужчину вместе с другими партизанами замуровывали в подвале фанерной фабрики в городе С. Случайным собеседникам он рассказывал, выдавая себя за этого самого мужчину и называя себя Иваном Петровичем Сергеевым (воображение у него с годами потускнело), как их замуровывали в подвале, как они там пели, вызывая у полицаев и немцев острый приступ ненависти и испуга, как чудом спасся он, голыми руками вырыв подкоп, как они напали потом на немецкую комендатуру и обезоружили немцев, и ушли в лес, перед этим расстреляв всех полицаев, продажных тварей. Скорее всего он сошел бы с ума, не будь у него возможности придумать себе жизнь, которую он не прожил и уже, разумеется, не проживет.

На одной из тихих станций, блуждая бесцельно вокруг в ожидании поезда, натолкнулся он на группу рисующих детей. Седой бородатый старик, сидевший отдельно от детей на скамейке, был, видимо, их учителем. На миг ему показалось, что он старика знает. Откуда-то из глубин памяти даже появилось имя, которое вроде бы этот старик носит: Владимир Андреевич. Он внимательно пригляделся к старику: тот или не тот? Нет, не тот. старику намного больше лет было, да и приезжал он из самой Москвы. И поэтому вряд ли мог оказаться на этой тихой станции. Успокоившись, что старик не , он подошел к детям, с подобострастной улыбкой попросил, чтобы кто-нибудь из них позволил ему порисовать. Одна из девчонок уступила ему место возле своего этюдника. Он, волнуясь, взял в руки мягкую колонковую кисть, обмакнул ее в краску, посмотрел на красное кирпичное здание станции, которое дети рисовали, и понял, что ничего у него не получится, он не сможет правильно подобрать цвет, не сумеет нанести краску на бумагу, а если и нанесет, то мазок его будет бессмысленным и беспомощным, похожий на те, которые дети называют «калякой-малякой». Ему понадобилось несколько секунд, чтобы осознать это. А ведь, если откровенно, то зачем он просил, чтобы ему позволили порисовать? Хотел поразить детей и их учителя. И мы, дескать, бродяги, не лыком шиты, и мы обучены тонкостям воскрешения Жизни на мертвой бумаге мертвыми красками.