Когда они привели Левашова к машине, тот с радостью забрался в нее, дружески подмигнув Кубасову:
— К Тонечке поедем, да?
— К Тонечке.
— А чего она не приехала, не знаешь? Должна была.
— Арестована твоя Тонечка. Как и ты. Только вышла из дома, ее и взяли.
— Да ладно шутить! — засмеялся Левашов и снова подмигнул Кубасову: — У нее муж лопух какой-то. Не подозревает, зачем она ездит ко мне. Ей-богу, лопух!
Андрей Егорович, не сдержавшись, со всей силы пнул Левашова в бок. Тот заплакал, по-детски размазывая слезы по щекам — грязными ладонями, громко всхлипывая.
Пересиливая себя, Кубасов сидел рядом с Левашовым. Казалось бы, он мог радоваться, однако слова, которые он так старательно готовил, чтобы сказать их Левашову, были бесполезными — ни раскаяния, ни страха, ни других осмысленных чувств Левашов не испытывал. От этого все тяжелее и тоскливее становилось Андрею Егоровичу. Он готов был посчитать, что в основе своей жизнь несправедливо устроена, раз сидящий рядом с ним бородач, снова радостно пытающийся заговорить с шофером, самым везучим оказался из многих-многих людей, кого знал в своей жизни Кубасов: из всех передряг выбрался живым и не покалеченным. Но настоящую любовь он знал? Мог знать, однако сам сжег ее в пылающей избе. Что останется после него — смерти? На место умерших пришли новые люди, и новыми заботами и новым счастьем расцвела жизнь, устремляясь в тревожные небесные дали, откуда и сейчас, пока они ехали лесом, смотрели на них ранние звезды, то выглядывая из-за разлапистых сосен, то скрываясь за ними. И даже в обидной несправедливости жизни была своя справедливость. В чем, правда, она заключалась, Андрей Егорович пока не знал…