– Ничего себе! Когда ж они успели?
Прохор четко помнил, что с завода возвращались они вместе с Родионом, а Родион нажрался, как свинья, наверх ему очень тяжело было идти, настолько тяжело, что между пятым и шестым этажами, споткнувшись о разодранную собаку, Родька, бедный, упал, растянулся, потом встал все-таки, с усилием хватаясь за перила и вот тут уже начал блевать. А после, как водится, оклемался чуть-чуть и заявил, что в гости к Бертолаеву не пойдет, уж лучше домой – спать. На том они и расстались. А дальше Прохору почудилось, что он вот так сразу и оказался дома на диване. Ни как шел, ни как дверь открывал и раздевался, вспомнить не мог. Ну, что поделать, бывает! Хотя вроде и не столько выпил... Ну а потом проснулся, хлебнул чуть-чуть анисовой – тут как раз Акулинушка и пришла.
История как история. Вполне обычная, если б только не подъезд…
Бросили они окурки под ноги и пошли обратно к столу доедать салат и кильку в томате, да чайник ставить, но, едва закрыв дверь, не сговариваясь исполнили команду «кругом» и снова выскочили на лестничную клетку. «Ох, негоже в подобной чистоте мусор оставлять!» – подумали оба одновременно. Подошли к идеально чистой крышке мусоропровода, обшарили глазами все вокруг – нет окурков, словно сами собой исчезли. А ведь не было тут никого, не было, пять секунд же прошло, ей богу!
Прохор помрачнел и проговорил:
– Ну все, еще по маленькой и на боковую, а то и до белой горячки недалеко!
Однако на следующий день «белая горячка» охватила все тридцать шесть квартир подъезда. Жители, почуяв неладное, пустились во все тяжкие. Кто-то, мальчишки, наверно, специально разбил пару стекол камнями, другие накидали мусора, перепачкали стены и даже потолки, исцарапали кабину лифта, а лампочки повыкручивали все до единой и растащили по домам. Но победить подъезд не удалось ни в субботу, ни в воскресенье. По ночам брошенные бутылки, бумажки и плевки словно всасывались в пол, надписи со стен буквально испарялись (так чисто не отмоешь, только если по новой закрашивать), окна зарастали новыми стеклами, словно ранка молодой кожицей, лифт, гладенький и блестящий продолжал работать совершенно бесшумно, а лампочки, едва ли не ярче предыдущих появлялись из ниоткуда в полном комплекте.
Мышуйцы призадумались, готовые сдаться.
Дольше других держался местный Пикассо – семнадцатилетний рокер и бузотер Леха Сизов, он же Сизый. С привычкой разрисовывать стены расставаться он не желал категорически, но в отличие от многих сверстников-хулиганов, для которых главным был процесс, Леха ценил результаты своей деятельности и считал их достойными если не Лувра, то уж Мышуйского музея народного творчества определенно. За что и прозван был не только простецкой кликухой, но и гордым именем великого испанца. В общем, Сизый превзошел самого себя в художественности написания любимых лозунгов. Вооружившись тремя баллончиками яркой краски, он подарил миру три сентенции, далекие от понимания среднего мышуйца: «Даешь свободу куртуазному постмодернизму!» «Стэн+Хавронья=либидо» и «I love rap. I’m goat»1. Надписи, разумеется, исчезли без следа в течение ближайшей ночи. Сизый завелся и, потихоньку выскользнув из квартиры, когда родители уже спали, тщательно разрисовал стены с первого по восьмой этаж. На свой девятый не пошел, потому что намерен был дежурить возле росписей ночь напролет, а под собственной дверью сидеть не хотелось. Лозунги и абстрактные фигуры получились на этот раз еще эффектнее прежних, Сизый просто обязан был подкараулить поганца, упорно уничтожавшего эти произведения искусства. Но, видно, под утро паренька все-таки сморило, на каких-нибудь пятнадцать минут, не больше, и когда он пробудился от неудобной позы, стена перед ним была уже идеальной чистой. Вниз не стоило и ходить, но Леха все-таки спустился до самой внешней двери – ровной, чистой, нетронутой, плотно закрытой – и разозлился окончательно. «Перехитрил, проклятый чистильщик ! – кипел внутри Сизый. – Ну, держись, дружок, сейчас я такое изображу, что сюда телевидение приедет! Разрисую весь дом снаружи, насколько краски хватит!»
Выбежал горе-Пикассо на улицу, готовый к бою не на жизнь, а на смерть, да и замер как вкопанный, едва обернулся на родимый подъезд.
Его опередили. Прямо над дверью по кафельной стенке тянулась нереально четкая огненно-красная надпись: «ТОВАРИЩИ ЖИЛЬЦЫ! БУДЬТЕ АККУРАТНЫ И ВЗАИМНО ВЕЖЛИВЫ. СОБЛЮДАЙТЕ ЧИСТОТУ И ПОРЯДОК. СПАСИБО. ПОДЪЕЗД.»
«Что значит – подъезд? В каком это смысле – подъезд?» – недоумевал Сизый.
А рядом с ним, оказывается, уже стоял сосед – Парфен Семечкин, чудак-спортсмен из городской лыжной команды. Длинный, нескладный, сутуловатый, он близоруко щурился и выглядел совершенно растерянным. Леха иногда подумывал, что годам к тридцати тоже будет крутым спортсменом, его это по-настоящему прикалывало, вот только стремался юноша сделаться таким же горбатым и слепым.