Ибо в изгнании ты идешь без страховки. Тебе ровно ничего не гарантировано. Изгнание воспитывает в тебе скаредность. Ты приучаешься держаться за свое имущество и завоеванное место в жизни, из принципа ни толики не уделяя “чужим”; когда же ты замыкаешься в кругу “своих”, в кругу соотечественников, обнажаются самые неприглядные стороны жизни в изгнании: гипертрофированное чувство групповой солидарности и страстная неприязнь к чужакам, даже к таким же изгнанникам, чье положение вряд ли легче твоего. Возможно ли более острое проявление нетерпимости, чем конфликт между евреями-сионистами и палестинскими арабами? Палестинцы убеждены, что сделались изгнанниками по воле народа, который в мировой культуре сам символизирует изгнание, — евреев. Но одновременно палестинцы знают, что их собственное чувство национальной идентичности вскормлено почвой изгнания, где врагом считается любой, кто не приходится тебе братом или сестрой по крови, где всякий, кто проявляет к тебе сочувствие, наверняка работает на какую-то недружественную державу, а малейшее отклонение от общепринятой линии есть гнусное предательство и измена.
Вот, должно быть, самая фантасмагорическая страница всемирной истории изгнания: палестинцы изгнаны, выдворены с родной земли таким же народом изгнанников! Летом 1982 года все палестинцы ломали голову, почему, по каким неизъяснимым мотивам Израиль, уже вытеснивший палестинцев с их земель в 1948 году, стремится беспощадно изгнать их из лагерей беженцев в Ливане? Казалось, реконструированный коллективный опыт еврейского народа, воплощенный в Израиле и современном сионизме, не может смириться с тем, что по соседству существует еще одна история обездоленности и утраты, и эта нетерпимость беспрерывно распаляется нежеланием израильтян признать существование палестинского народа — народа, который сорок шесть лет мучительно восстанавливал в изгнании себя как нацию.
Эта потребность заново соткать свое “я” из образов и нитей, искаженных и оборванных изгнанием, ощущается в ранних стихах Махмуда Дарвиша. Дарвиш, очень интересный поэт, переплавляет лирику утраты в драму отложенного на неопределенный срок возвращения. Так, свое чувство бездомности он описывает через мотив нарушенной целостности:
Но я изгнанник.
Поставь на меня штамп своим взглядом.
Забери меня, где бы ты ни был —
забери меня, кто бы ты ни был.
Верни мне цвет лица
и тепло тела,
свет сердца и глаз,
соль хлеба и ритма,
вкус земли… Отчизны.
Прикрой меня, как щитом, своими глазами.
Забери меня с собой, как берут на память какую-то вещь
из обители скорби.
Забери меня, как строчку из моей трагедии;
забери меня, как игрушку,
как кирпич снесенного дома,
чтобы наши дети вспомнили — и смогли
вернуться.
Пафос изгнания в том, что даже сама земля — эта прочная, обнадеживающая опора — уходит у тебя из-под ног; домой путь заказан.
История литературы вряд ли знает более бескомпромиссное описание изгнания, чем рассказ Джозефа Конрада “Эми Фостер”. Конрад считал себя поляком в изгнании, и почти на всех его произведениях (как и на биографии) оставили несомненный отпечаток маниакальная, характерная для хрупкой психики эмигранта сосредоточенность на своих невзгодах и исступленное, но бесплодное стремление к контакту с новым окружением. Рассказ “Эми Фостер” в определенном смысле замкнут на проблемах изгнания — и, возможно, именно потому не так известен, как многие другие произведения Конрада. Посмотрим, как в нем описаны, например, переживания главного героя Янко Гураля, крестьянина из Восточной Европы. Судно, на котором он плывет в Америку, терпит кораблекрушение у берегов Великобритании: