Выбрать главу

Не имея, может быть, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения. Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сражённого рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; — и врождённое чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне ещё сильнее по причине болезнию раздражённых нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях так громко они восстают против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтоб придать себе более весу, что весь высший круг общества такого же мнения.

Я удивился — надо мною смеялись. Наконец, после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое — утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моём воображении и очернила ещё более несправедливость последнего. Я был твёрдо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостливые чувства императора, Богом данного защитника всем угнетённым; но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счёт выражения вовсе не для них назначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредном (как и прежде мыслил и мыслю) для других ещё более, чем для себя.

Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка. Прежде я писал разные мелочи, быть может ещё хранящиеся у некоторых моих знакомых. Одна восточная повесть, под названием «Хаджи-Абрек», была мною помещена в «Библиотеке для чтения», а драма «Маскарад», в стихах, отданная мною на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель не достаточно награждена. Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина (что, к несчастию, я сделал слишком скоро), то один мой хороший приятель Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения, и по необдуманности, не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому — и таким образом они разошлись. Я ещё не выезжал и потому не мог вскоре узнать впечатления произведённого ими, не мог вовремя их возвратить назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал, но отрекаться от них, хотя постиг свою необдуманность, я не мог: правда всегда была моей святыней, — и теперь, принося на суд свою повинную голову, я с твёрдостью прибегаю к ней, как единственной защитнице благородного человека перед лицом царя и лицом Божиим.

Корнет лейб-гвардии Гусарского полка, Михаил Лермонтов».

Читать эти показания лично мне было не только неприятно, но даже противно. Лермонтов кается в своём проступке, ссылается в оправдание на болезнь, без малейших колебаний называет имя Раевского как первого и главного распространителя крамольного стихотворения. Нет, Лермонтов не был трусом, что вскоре докажут его военные подвиги. Он испугался не за жизнь, а за карьеру, боялся лишиться привычных с детства удобств и привилегий. Точно так же он предал когда-то предоставившего ему выбор отца, предпочтя остаться с богатой и влиятельной бабушкой. Мишель хотел быть в глазах окружающих представителем знатного и богатого рода Столыпиных, а не сыном никому не известного бедного офицера. Одно время у него была надежда, что он потомок знаменитого испанского герцога Лерма, но — не сбылось. Иметь же в предках какого-то нищего по российским меркам шотландского искателя приключений — что тут хорошего? Чем, собственно, шотландец Лермонт отличается от презираемого Мишелем француза Дантеса?