То есть если интерпретировать в моей квазинаучной терминологии, в сфере нашего культурного менталитета, массового сознания и в области социокультурного поведения и жеста, Достоевский описал и конституировал своего мучительного альтер эго — Великого инквизитора, — в котором жалость победила любовь. Жалеть можно живых существ, а любить можно тело и дух, идею и свободу. Это и есть отличие социального реформатора от мудреца и художника.
Я повторяю, что мои описания, конечно же, суть некий порожденный монстр банальности и схематизма. А кто противопоставляет что-либо другое?! кто? ты? ты? — вот то-то.
И последнее, самое необязательное, но мучающее меня во всех своих аспектах и проявлениях: метафизическом, гносеологическом, космологическом, культурологическом, социальном — каком еще? ах, да, антропологическом — что есть свобода? То есть что есть миссия художника? И подозреваю, что миссией художника является свобода, образ свободы, тематизированная свобода не в описаниях и толкованиях, но всякий раз в конкретных исторических обстоятельствах конкретным образом являть имидж свободного художника, инфицировавшего себя свободой со всеми составляющими ее предельностями и опасностями. В явлении чистоты миссии и есть нравственность художника, сложносочетаемая с человеческой и гражданской нравственностью, как, впрочем миссионная нравственность иных служений соответственно их призванности. Конечно, конечно, это будут вполне банальные добавления, но я все-таки добавлю, что как образ художника, так и его культурно-оформленное, культурно-постулированное и культурно-осознанное поведение состоит из невиданного числа компонентов его человеческого состояния и институционального статуса, но именно артикуляция свободы (во всяком случае, в наше время) является точкой, стягивающей на себя все остальное и являющей через себя все остальное. Вроде бы, понятно выразился?
Ну конечно, конечно же, я не о битье морд и непризнавании правоохранительных органов (к милиции у меня как раз традиционно особое пристальное внимание и мифотематическое пристрастие, любовь даже).
Именно поэтому и даны художнику, вернее, определены ему, и он определен в сфере языка и языков, события, в пределах которых, трансформируемы в большую жизнь только посредством нескольких охлаждающих операций.
Естественно, естественно, все так размыто и неясно! все сдвинуто и перемешано! все переложено страстями и порывами чистыми, и не очень чистыми, и очень нечистыми, и совсем, совсем нечистыми, нечестивыми даже! Но говорить все-таки приходится — да все и говорят. И мы скажем о некоем идеале, конечно, о некой экстреме, в свете приближающегося конца света — нет, нет, это в узком смысле, конца света великого русского литературного менталитета (мы не оговариваем всей суммы причин этого, далеко превосходящих узколитературную область их конкретной артикуляции). Но великий русский писатель уходит, вернее, всеписатель вместе с великим русским всечитателем. Он уходит, имя которому Пушкин-фантом-Достоевский, в сокращении ПФД (естественно, и другие тоже — Толстой, например, или Чехов, а что Лермонтов, нельзя? — можно! или нельзя Гоголь? — можно! или Горький? — можно! можно, но не будем усугублять, да и не уходят, а просто переходят в другую культурную нишу), так вот. Уходит ПФД, уходит. Мы смотрим вослед ему и говорим:
ПЕРЕПИСЫВАНИЕ МИРА: ТИПОЛОГИЯ КУЛЬТУРЫ
Вторая сакро-куляризация[53]
1990
В промежутке времени (а он для нынешних дней немалый — около двух лет) между заявлением мной темы «Вторая сакрализация» и получением тезисов данной конференции где-то произошла мутация названия во «Вторую секуляризацию». Однако же, по недолгом размышлении, я понял, что все происходящее само собой (как обычно это и бывает) имеет гораздо больший смысл, во всяком случае, гораздо точнее отражает происходящее со мной, как участником и персонажем «большого» культурного процесса. (Что-то вроде фрейдистских оговорок, оговорок в процессе культурного диалога). То есть сам процесс трансформации, легкость любого векторного обращения (неосознанно уложившаяся в типологически сходный процесс трансформации названия) гораздо более адекватны нынешнему подвешенному, деиерархизированному состоянию культуры и искусства, лишенному как оценочных, так и аксиологических предпочтений. Посему контаминация названий, отражая общее состояние, указывает также на два возможных (весьма и весьма эвристически-необязательных) пути разрешения ситуации (воспринимаемой как кризисная), две возможности, экстраполируемые в будущее как равновозможные. Равновозможность и неопределенность предположений (в отличие от неточной артикуляции очередных черт) суть свидетельство попытки угадывания принципиально иной структуры из пределов старого, завершающегося культурного менталитета. Попытка же описать сам этот менталитет как свершившийся и завершающийся, с его специфическими параметрами, историей становления и знаками исчерпанности, и явит на данный момент возможность понять хотя бы чего не надо ожидать.
53
Первая публикация: Wiener Slawisticher Almanach. 1994, Band 35. S. 298–305. Затем: Новое литературное обозрение. 1996. № 1. С. 224–229.