Такое представление о социологии кажется вполне естественным и очевидным. В конце концов, именно так мы склонны отвечать на любой вопрос типа: «Что такое X?» Если, например, нас спросят: «Что такое лев?», то мы сразу покажем пальцем на клетку с определенным животным в зоопарке или на изображение льва на картинке в книжке. Или, когда иностранец спрашивает: «Что такое карандаш?», мы достаем из кармана определенный предмет и показываем его. В том и другом случае мы обнаруживаем связь между определенным словом и столь же определенным предметом и указываем на нее. Мы используем слова, соотносящиеся с предметами, как замену этих предметов: каждое слово отсылает нас к специфическому предмету, будь то животное или пишущее орудие. Нахождение предмета, «представляемого» нам с помощью слова, о котором спрашивают (т. е. нахождение референта слова), и является правильным и точным ответом на поставленный вопрос. Как только я нашел такой ответ, я знаю, как пользоваться до сих пор не знакомым мне словом: в соотношении с чем, в какой связи и при каких условиях. Ответ такого рода, о котором идет речь, учит меня только одному — как использовать данное слово.
Но вот чего мне не дает ответ на такого рода вопрос, так это знаний о самом предмете — о том предмете, на который мне указали как на референт интересующего меня слова. Я знаю только, как выглядит предмет, так что впоследствии я узнаю его в качестве предмета, вместо которого выступает теперь слово. Следовательно, существуют пределы — и довольно жесткие — знания, которому меня может научить метод «указывания пальцем». Если я обнаружу, какой именно предмет соотносится с названным словом, то мне, вероятно, сразу же захочется задать и следующие вопросы: «В чем особенность данного предмета?», «Чем он отличается от других предметов и насколько, почему требует специального названия?» — Это лев, а не тигр. Это карандаш, а не авторучка. Если называть данное животное львом правильно, а тигром — неправильно, то должно быть нечто такое, что есть у львов и чего нет у тигров (это нечто и делает львов тем, чем тигры не являются). Должно быть какое-то различие, отделяющее львов от тигров. И только исследовав это различие, мы сможем узнать, кто такие на самом деле львы, а такое знание отлично от простого знания о предмете, заменяемом словом «лев». Вот почему мы не можем быть полностью удовлетворены нашим первоначальным ответом на вопрос: «Что такое социология?»
Продолжим наши рассуждения. Удовлетворившись тем, что за словом «социология» стоит определенная совокупность знания и определенного рода практика, использующая и пополняющая это знание, мы должны теперь задаться вопросами о самих этих знаниях и практике: «Что в них есть такого, что позволяет считать их именно «социологическими»?», «Что отличает эту совокупность знаний от других его совокупностей и, соответственно, практику, продуцирующую это знание, от других ее видов?».
В самом деле, первое, что бросается в глаза при виде библиотечных полок с книгами по социологии, это масса других полок с книгами вокруг них не по социологии. Наверное, в каждой университетской библиотеке можно обнаружить, что ближайшими соседями книг по социологии являются книги, объединенные рубриками: «история», «политическая наука», «право», «социальная политика», «экономика». И, наверное, библиотекари, расположившие эти полки рядом, имели в виду прежде всего удобство и доступность книг для читателей. Судя по всему, они полагали, что читатель, просматривая книги по социологии, может случайно обнаружить необходимые ему сведения в книге, скажем, по истории или политической науке. Во всяком случае это гораздо более вероятно, чем если бы ему попались на глаза книги, например, по физике или по инженерному делу. Другими словами, библиотекари предполагают, что предмет социологии несколько ближе к области знаний, обозначаемых словами «политическая наука» или «экономика»; и, вероятно, они еще думают, что различие между книгами по социологии и теми, что расположены в непосредственной близости от них, несколько менее выражено, не так четко обозначено и не столь существенно, как различие между социологией и, к примеру, химией или медициной.
Независимо от того, посещали подобные мысли головы библиотекарей или нет, они поступили правильно. Совокупности знаний, помещенные ими по соседству, и в самом деле имеют много общего: все они касаются рукотворного мира, т. е. части мира, или его аспекта, несущего на себе отпечаток человеческой деятельности, которой не существовало бы вообще, не будь действий человека. История, право, экономика, политическая наука, социология — все они рассматривают человеческие действия и их последствия. Это то, что присуще им всем, и потому они действительно могут рассматриваться вместе. Однако если все перечисленные совокупности знания исследуют одну и ту же «территорию», то что их разделяет, если вообще разделяет что-то? В чем заключается специфика, которая «делает их разными», определяет отличия и разделяет названия? На каком основании мы утверждаем, что, несмотря на все сходства и общность исследуемого поля, история — это не социология и не политическая наука?